"Археологические Вести", СПб., 2004. Выпуск 11. Аннотация
В очередной том включены статьи, посвященные новейшим исследованиям в области археологии, истории и нумизматики. В ряде статей освещаются возможности различных методов анализа каменных орудий для реконструкции исторических процессов, происходивших в период каменного века. Впервые вводятся в научный оборот материалы из раскопок Варфоломеевской неолитической стоянки (Степное Поволжье), памятников эпохи поздней бронзы с территорий Южного Таджикистана, а также крепости Тали Хамтуда. В сборнике представлены интереснейшие результаты обобщающих исследований по изделиям из триалетско-кироваканских царских курганов и по сибирским погребальным маскам. В ряде статей рассматриваются отдельные категории археологического и нумизматического материалов различных эпох. Особый интерес представляют публикации серебряных монет Александра Македонского из собрания Государственного Эрмитажа, редкого ожерелья из Одесского Музея, а также уникальной литейной формочки для отливки подвесок с изображением так называемых женщин-«валькирий» из Старой Ладоги. Специальный раздел сборника составляют статьи по актуальным проблемам археологии, в одной из которых, в частности, рассматриваются древнейшие памятники Аляски, в связи с вопросами заселения Америки. В сборнике дается информация о важнейших международных конференциях и обозрение новейших отечественных и зарубежных публикаций. Один из разделов посвящен истории науки. Среди авторов ежегодника ученые из различных центров России, Таджикистана, Украины и Словакии. Кроме того, дается библиография работ, опубликованных в первых десяти сборниках «Археологические Вести», а также библиография изданий за 1998-2002 гг., подготовленных сотрудниками ИИМК РАН.
НОВЫЕ ОТКРЫТИЯ И ИССЛЕДОВАНИЯ
Н. К. Анисюткин, В. И. Тимофеев. Каменные изделия из пещеры Тхамкуэн на севере Вьетнама
При научной командировке в СРВ в конце 1984 – начале 1985 гг. авторы ознакомились с основными коллекциями каменного века и с целым рядом эталонных памятников каменного века разных регионов Вьетнама. При этом на севере Вьетнама, в провинции Лонгшон при осмотре пещеры Тхамкуэн у села Тан Ван, где ранее были сделаны важные антропологические и палеонтологические находки (Kahlke 1967: 113–119; Урысон 1964: 144; Nguyen Lan Cuong 1985) удалось впервые обнаружить выразительные каменные изделия, относящиеся, видимо, к среднеплейстоценовому времени.
Высота пещеры Тхамкуэн составляет 23,5 м над современным уровнем рисовых полей. Выше расположена еще одна пещера (Тхамхай), в которой проводили раскопки палеонтологи ГДР в 1964 г.
Пещера Тхамкуэн состоит из двух камер, соединенных коридором, скальная поверхность которого наклонена в сторону входа. Каменные изделия обнаружены в верхней камере, площадью около 60 кв.м., в куче щебня, представлявшей собой отвал палеонтологических раскопок. Скорее всего, они происходят непосредственно из четвертичных отложений, где находились вместе с обломками ископаемой фауны. При раскопках 1965 г. отмечалось значительное количество камней в отложениях, относимых к концу среднего плейстоцена, в частности, по данным палинологического и петрографического анализов (Nguen Lan Cuong 1985: 98–100). Остатки палеофауны были представлены костями орангутанов, слонов-стегодонов, панд, носорогов, макак, тапиров, оленей, Среди находок были отмечены зубы архантропов (Homo erectus) и Gigantopithecus, указывающие на сосуществование их на территории современного Вьетнама даже в конце среднего плейстоцена.
В настоящее время все пещерные палеолитические памятники Вьетнама относят к позднему плейстоцену – культуре Шонви (Нгуен Кхак Ши 1982). Более ранние памятники представлены только подъемным материалом (Борисковский 1966). Поэтому находки каменных орудий, которые вероятно можно привязать к плейстоценовым отложениям с остатками ископаемой фауны и зубами архантропов представляют значительный интерес.
Каменные изделия Тхамкуэн изготовлены из уплощенных галек порфирита и базальта, серого и коричневого цветов, поверхность покрыта слабовыраженной патиной и следами корразии. На некоторых предметах, происходящих, как правило, непоспедственно из отвалов, прослеживаются участки с известковым натеком, а в фасетках и порах поверхности встречаются частицы красного суглинка. В пределах входовой части обнаружены лишь три предмета, отличные от основной части коллекции и относящиеся, по мнению вьетнамских коллег, к культуре Шонви. Изделия основной части коллекции происходят из верхней камеры. Сохранность отложений здесь соответствует наблюдениям немецкого палеонтолога Д. Кальке, который считает, что в пещерах Северного Вьетнама среднеплейстоценовые отложения были уничтожены эрозией, связанной со значительным увлажнением климата в начале голоцена и сохранялись обычно лишь на пристенных участках. В основной коллекции 16 орудий, из них 10 чопперов, а также 17 отщепов, 3 обломка, осколок гальки со следами раскалывания. Нуклеусы отсутствуют. Отщепы преимущественно массивные, укороченных пропорций, средних размеров (50–70 мм), преобладают первичные или полупервичные. Ударные площадки гладкие, скошенные. Только три отщепа удлиненные, с тонкими (линейными) ударными площадками (рис. 3: 2, 5, 6). Один отщеп может быть отнесен к леваллуазским (рис. 3: 8). В основе вторичной обработки лежат оббивка и грубая ретушь, часто нерегулярная мелкая, крутая и полукрутая. Среди галечных орудий небольшой серией представлены бифасы, два из них с выделенными оббивкой и ретушью острыми концами, напоминающие ручные рубила, одно из них сопоставимо с овальными рубилами (рис. 4: 7), второе атипично, изготовлено из массивной гальки и имеет более грубую вторичную обработку (рис. 4: 5). Интересно орудие с двусторонней обработкой, изготовленное из крупной и плоской гальки (рис. 4: 3) – видимо, рубящее орудие, которое напоминает “кливеры“ из раннепалеолитического слоя пещеры Сель-Унгур в Центральной Азии. Еще одно изделие на обломке плоской гальки (рис. 4: 2) по форме близко характерным для среднего палеолита Центральной Европы бифасиальным ножам типа Keilmesser (Bosinski 1967), отличаясь от них частичной двусторонней обработкой. Чопперы обработаны, обычно, с одной стороны, только один из них концевой (рис. 2: 2) остальные относятся к боковым по классификации М. Лики (рис. 2: 1, 3). Имеются также два остроконечных чоппера (рис. 4: 1). Среди орудий на отщепах имеются поперечное скребло на укороченном отщепе (рис. 3: 9), предмет, который может быть описан как клювовидное острие (рис. 3: 10). Обращает на себя внимание (рис. 4: 6) частично обработанная заготовка орудия на продольно расколотой очень крупной гальке (рис. 4: 6). Этот предмет напоминает пики культуры Шонви, отличающиеся более тщательной обработкой и симметричной формой (Ha Huu Nga 1982: 13). В целом коллекция Тхамкуэн относится к числу типично галечных индустрий с весьма примитивной техникой первичного раскалывания. Впрочем, подобная техника раскалывания характерна и для культуры позднего палеолита Шонви. Более показательны здесь типологические сопоставления. Набор орудий весьма отличен от индустрии Шонви, для которой характерны специализированные галечные формы, включая унифасы, чопперы с односторонней оббивкой единичны, представлены выразительные скребки, проколки и резцевидные формы на отщепах. Еще более заметны отличия от мезолитической хоабиньской индустрии,для которой характерны особые типы галечных орудий (“суматролиты“, “диски“, “короткие топоры“ и топоры из галек с пришлифованным лезвием). Еще более заметны отличия во вторичной обработке, в индустрии хоабиньской культуры гораздо более регулярной и тщательной. Отличия от материалов более поздних неолитических индустрий еще более разительны.
Коллекция пещеры Тхамкуэн хорошо вписывается в круг раннепалеолитических памятников Азии и вполне может быть одновременной палеонтологическим находкам из плейстоценовых отложений пещеры. Это предположение подтверждается прослеживающейся связью и палеонтологических и археологических находок с красноцветными отложениями, следы которых отмечены на поверхности многих каменных изделий. В принципе находки из Тхамкуэн дают определенные подтверждения особого развития раннепалеолитической культуры на территории Юго-Восточной Азии галечной в основе, но сопровождаемой малочисленными формами атипичных рубил и кливеров (ранее известных на территории Вьетнама лишь в качестве подъемных находок) (Борисковский 1966; Анисюткин 1992: 12–13). На это ранее обращали внимание некоторые исследователи азиатского палеолита (Вишняцкий 1996: 169). Сходная индустрия с представительной коллекцией каменных орудий происходит из пещеры Сель-Унгур в Центральной Азии (Анисюткин, Исламов, Крахмаль 2000: 18–19). Можно предположить, что так называемая “восточная зона“ развития азиатского палеолита сохраняла свою специфику на территории Восточной (Абрамова 1994, Zhang Senshui 1985), Центральной и Юго-Восточной Азии в течение длительного времени.
Авторы выражают искреннюю признательность за помощь и консультации проф. Хоанг Суан Тиню, Чи Ван Тану, Нгуен Ван Ши, Фам Ли Хыонг и другим сотрудникам Института археологии КОН Вьетнама, музейным работникам – директору музея Ли Чень Тю, научному сотруднику Куанг Ван Каю и всем вьетнамским коллегам, относившимся к нам с неизменной доброжелательностью.
N.K. Anisyutkin, V.I. Timofeev. Stone artefacts from the cave of Tham Khuyen in the north of Vietnam
During their scientific trip to SRV in the end of 1984 – beginning of 1985, the authors had an opportunity to examine the main collections and visit quite a number of the key sites of the Stone Age in different districts of Vietnam. In the course of these trips, in the province of Lang Son, in the north of Vietnam, during examination of the cave of Tham Khuyen near the village of Tan Van where earlier some important anthropological and palaeontological finds had been made (Kahlke 1967: 113–119; Урысон 1964: 144; Nguyen Lan Cuong 1985), it was possible for the first time to discover some fairly expressive stone artefacts dated probably to the period of the middle Pleistocene.
The cave of Tham Khuyen is situated 23.5 m above the modern level of the rice fields. Higher up there is another cave (Tham Hai) at which in 1964 excavations were conducted by palaeontologists from GDR.
The cave of Tham Khuyen consists of two chambers connected by a corridor, the rocky floor of which is inclined towards the entrance. The stone artefacts were found in the upper chamber, the area of which is 60 sq m, among a heap of crushed stone formed as the spoil from the palaeontological excavations. Most probably these finds come directly from the Quaternary deposits which contained them together with debris of different fossil fauna. In the course of the excavation of 1965, a considerable amount of stones were recorded in deposits dated (inter alia by the evidence of palinological and petrographical analyses) to the end of the middle Pleistocene (Nguen Lan Cuong 1985: 98–100). The remains of palaeofauna were represented by bones of orang-utans, elephants-stegodons, pandas, rhinoceros, macaques, tapirs, and deer. In addition, teeth of archanthropus (Homo erectus) and Gigantopithecus were identified among the finds, suggesting that these species existed in the territory of what is now Vietnam even in the end of the middle Pleistocene.
At present, all the Palaeolithic cave sites of Vietnam are dated to the Upper Pleistocene – the culture of Son Vi (Нгуен Кхак Ши 1982). The earlier sites are represented only by some surface materials (Борисковский 1966). The finds of stone tools which probably are connected with the Pleistocene deposits containing remains of fossil fauna and teeth of archanthropi are therefore of considerable scientific importance.
Stone artefacts from Tham Khuyen are manufactured from flattened porphyritic or basaltic pebbles, grey or brown, with their surface coated with thin patina and bearing traces of corrasion. On some of the items (mostly those which were found in the spoil-heaps themselves) spots of limy runnels were discernible and particles of red loam were occasionally discovered in the facets and pores of their surface. Within the area of the entrance to the cave, only three examples have been found: these differed from most of the collection and, in the opinion of our Vietnamese colleagues, belonged to the Son Vi culture. Most of the collected artefacts were found in the upper chamber. The state of preservation of the deposits here is such as it has been observed by the German palaeontologist D. Kahlke, who came to the conclusion that the Middle-Pleistocene deposits in caves of the Northern Vietnam were disturbed by erosion connected with dampening of the climate in the beginning of the Holocene and are preserved only in the areas close to the walls. The main collection consists of 16 tools (including 10 choppers), as well as 17 flakes, 3 pieces of debris, and a fragment of a pebble bearing traces of chipping. Cores were absent. The flakes are mostly massive with shortened proportions of medium size (50-70 mm), the primary or semi-primary examples predominating. The striking platforms are smooth and obliquely retouched. Only three flakes were of elongated shape with thin (linear) striking platforms (fig. 3: 2, 5, 6). One of the flakes probably may be identified as Levallois (fig. 3: 8). The secondary flaking was based on trimming and rough retouching – often irregular light abrupt or semi-abrupt. The pebble tools comprised a small series of bifaces, including two with pointed ends emphasised by chipping and retouch, of which one resembled ovaloid bifaces (fig. 4: 7) and the other was an atypical biface made from a massive pebble by coarser secondary flaking. (fig. 4: 5). Noteworthy is an example bifacially chipped from a large and flat pebble (fig. 4: 3) – apparently a chopping tool resembling the ‘cleavers’ from the Low-Palaeolithic layer at the cave of Sel-Ungur in Central Asia. Another tool, on a fragment of a flat pebble (fig. 4: 2), is close in its shape to the bifacial knives of the Keilmesser type characteristic of the Middle Palaeolithic in Central Europe (Bosinski 1967), but differs from the latter by partial bifacial chipping. The choppers were chipped mostly on one side, only one of them being of the end type (fig. 2: 2) while the other was lateral according to M. Leakey’s classification (fig. 2: 1, 3). There are also two pointed choppers (fig. 4: 1). The tools on flakes included a transverse side-scraper on a shortened flake (fig. 3: 9) and some object which may be described as a beak-shaped point (fig. 3: 10). Noteworthy is a partially worked blank for some tool on a very large pebble cleft lengthways (fig. 4: 6). This object resembles picks of the Son Vi culture, though the latter differ by their more careful finish and symmetrical shape (Ha Huu Nga 1982: 13). In general, the collection from Tham Khuyen belongs to the number of typical pebble-working industries with extremely primitive technique of primary knapping. A similar technique of knapping, though, is characteristic also of the Son Vi culture of the Upper Palaeolithic period, therefore certain typological comparisons would be more indicative here. The set of tools under examination differs much from the industry of Son Vi, typical to which are some specialised pebble shapes including unifaces, very few choppers smashed on one side, and expressive end-scrapers, borers and burin-like tools on flakes. Still more distinctly the collection from Tham Khuyen differs from the Mesolithic Hoa Binh industry of which some peculiar types of worked pebbles are characteristic (‘sumatroliths’, ‘discoids’, ‘short axes’ and axes made from pebbles with ground edges). The secondary flaking differs still stronger, being much more regular and careful. Materials of later Neolithic industries demonstrate still more distinctly expressed differences from our set.
The collection from the cave of Tham Khuyen blends well with different Low-Palaeolithic sites in Asia and quite possibly is synchronous to the palaeontological finds from the Pleistocene deposits in the same cave. This supposition is confirmed by the fact that both on palaeontological and archaeological finds, traces of the same red-coloured sediments are discernible. In principle, the finds from Tham Khuyen prove that the development of the Low-Palaeolithic culture in the territory of South-Eastern Asia is notable for the fact that being basically of the pebble-working type it was accompanied by few forms of atypical choppers and cleavers (earlier known in the territory of Vietnam only from surface finds) (Борисковский 1966; Анисюткин 1992: 12-13). This fact has already been noted by some researchers of the Palaeolithic period in Asia (Вишняцкий 1996: 169). A similar industry with a fairly representative collection of stone tools is recorded from the cave of Sel-Ungur in Central Asia (Анисюткин, Исламов, Крахмаль 2000: 18-19). We may suppose that the so-called ‘eastern zone’ of the development of Asiatic Palaeolithic cultures retained for a long time its specificity in the territories of Eastern (Абрамова 1994, Zhang Senshui 1985), Central and South-Eastern Asia.
The authors are sincerely grateful to Prof. Hoang Xuan Chinh, Chu Van Tan, Nguyen Khac Shu, and Pham Ly Huong for their help and consultations, as well as to other assistants of the Institute of Archaeology КОН of Vietnam and to the museum assistants – the Director Luu Tran Tieu, Research Assistant Quang Van Cay, and many other Vietnamese colleagues who treated us with invariable friendliness.
А. И. Юдин. Варфоломеевская стоянка – опорный памятник Орловской неолитической культуры Степного Поволжья
Многослойная Варфоломеевская стоянка в степном Заволжье (рис. 1) – уникальный памятник, по материалам которого прослеживается культурное развитие местного населения на протяжении более тысячи лет – от среднего неолита до раннего энеолита и определяются культурно-хронологические позиции известных ранее стоянок.
Комплексная обработка материалов позволила получить данные о возрасте стоянки, палеоклимате на всем протяжении ее существования, хозяйстве населения, технологии домашних производств и в настоящее время Варфоломеевская стоянка является одним из наиболее изученных неолитических памятников степного Поволжья.
Культурные напластования Варфоломеевской стоянки, достигают 2,2 м и стратиграфически разделяются на четыре литологических слоя: верхний (первый), два средних (2 А и 2 Б) и нижний (третий).
В трех нижних слоях исследованы остатки жилищ – прямоугольных полуземлянок. Дно жилища всегда покрыто слоем охры. В центральной части жилищ находились очаги, а вдоль стен – хозяйственные ямы.
В культурных слоях стоянки обнаружены фрагменты от нескольких тысяч сосудов, которые распределены на 4 основные группы: 1) прямостенные сосуды с широким открытым устьем; 2) сосуды с прикрытым устьем; 3) слабопрофилированные; 4) небольшие чашевидные округлодонные сосуды. Керамика трех первых групп плоскодонная. Абсолютное большинство керамики (рис. 2–5) имеет примесь толченой раковины в тесте глины. Керамика орнаментирована прочерком и наколом, причем количество накольчатых сосудов увеличивается от нижнего слоя к верхнему (табл. 1).
На стоянке найдено 5624 предмета из камня. Большинство находок (5563 экз.) являются продуктами расщепления кремня и кварцита, 60 предметов изготовлены из других пород камня – песчаников, мела, глинизированных и кристаллических пород (табл. 2).
Характерна пластинчатая техника расщепления камня. На пластинах выполнено около 60% орудий. На сечениях пластин изготовлены скребки, ножи, острия и геометрические микролиты. В слое 3 геометрические микролиты представлены сегментами низких форм и трапециями. В слое 2 Б, все трапеции уже имеют струганную спинку (рис. 6). В слое 2 А геометрические микролиты представлены несколькими невыразительными сегментами и тремя типами трапеций со струганной спинкой (высокие и средневысокие; с почти параллельными боковыми сторонами; асимметричные). Около 1/6 части трапеций этого слоя имеют ретушь по одному или двум торцам, нанесенную с брюшка и мелкую краевую ретушь по основаниям с лицевой стороны. В слое 1 сегментов нет, а высокие трапеции со струганной спинкой типологически не отличаются от трапеций слоя 2 А, но появляются крупные экземпляры, высота которых достигает 23–27 мм.
На стоянке найдено более 300 изделий из кости (рис. 7): орудия домашних производств (кожевенное, керамическое); орудия присваивающих отраслей хозяйства (гарпуны, охотничьи острия); бытовые (оправы для вкладышей, муфты, рукоятки) и культовые предметы (антропоморфные и зооморфные) (Килейников, Юдин 1993: 63–86).
Исследованы первые неолитические погребения в степном Заволжье (Юдин 1991: 3–14). Они отличаются отсутствием единой позы и безынвентарностью.
Материалы из четырех литологических слоев Варфоломеевской стоянки несомненно обладает рядом общих черт, что позволяет относить их к одной неолитической культуре. Общие черты прослеживаются во всех категориях инвентаря на протяжении всего существования стоянки, а изменения, происходящие в развитии материального комплекса позволили соотнести литологические горизонты с хронологическими этапами неолитической культуры, получившей название орловской, по первому исследованному памятнику (Мамонтов 1974). Территория распространения памятников орловской культуры – это степная зона Волго-Уральского междуречья и степное Правобережье Волги.
Хозяйство населения орловской культуры было комплексным – охотничье-рыболовческим, а в верхнем слое появляются кости овцы и коровы, что говорит о переходе к производящему хозяйству. Возможно, в позднем неолите здесь уже была доместицирована лошадь.
Хронологические рамки Варфоломеевской стоянки и орловской культуры в целом определяются на основании типологического сопоставления с памятниками сопредельных территорий, данных радиоуглеродного и палинологического анализов.
Средний неолит. К этому времени относятся нижний слой Варфоломеевки. По ряду общих признаков и радиоуглеродным датам нижний слой Варфоломеевки синхронизируется с памятниками каиршакского типа. Некалиброванная дата, полученная по углю из основания нижнего слоя Варфоломеевки – указывает на нач. V тыс. до н. э. – 6980±200 лет назад (ГИН 6546).
Поздний неолит. На Варфоломеевской стоянке представлен двумя хронологическими горизонтами – 2 Б и 2 А. Слой 2 Б – это середина – втор. пол. V тыс. до н. э.: 6090±160 (Лу-2620); 6400±230 (Лу-2642).
Для слоя 2 А получено четыре калиброванных даты в промежутке от 4351–4237 лет до н. э. до 4214-3991 лет до н. э. Материалы слоя 2 А хорошо укладываются в хронологическую шкалу финального степного неолита Поволжья и датируются последней четвертью V тысячелетия до н. э.
Переходный нео-энеолитический период. Завершение функционирования стоянки – нач. IV тыс. до н. э. и формирование раннеэнеолитической прикаспиской культуры.
A.I. Yudin. The site of Varfolomeevka – a key site of the Neolithic Orlovskaya culture in the steppe Volga region
The multy-layered site of Varfolomeevka, situated in the steppe region beyond the Volga (fig. 1), has yielded some unique materials which enable us to trace the cultural development of the local population throughout more than one millennium – from the middle Neolithic to the early Aeneolithic periods, and to identify the cultural-chronological positions of a number of sites discovered earlier.
Interdisciplinary studies of the evidence from Varfolomeevka made it possible to obtain information for the dating of the site and on the palaeoclimate during the whole period of its existence, the economy of its population, and the technologies of various household manufactures, so that now Varfolomeevka is one of the most studied sites in the Volga steppe zone.
The cultural layers at the site of Varfolomeevka amount in thickness to 2.2 m and stratigraphically are subdivided into four lithological horizons: the upper (first), two medium ones (2A and 2Б), and the lower (third).
The remains of dwellings – rectangular semi-pitted houses were excavated in the three lower horizons. Their floors in each case were covered with a layer of ochre. In the central part of the dwellings there were fireplaces and alongside their walls several household pits were ranged.
Fragments of several thousands of ceramic vessels were uncovered in the cultural layers at the site and grouped into 4 main categories: 1) straight-sided vessels with a broad open mouth; 2) vessels with closed mouth; 3) poorly-profiled ware; and 4) small cup-like round-bottomed vessels. Pots of the three first groups have flat bases. The paste of the absolute majority of the pots (figs. 2–5) is tempered with pounded mollusc-shells. The vessels are decorated with scratched lines and indentations, the number of the examples with indented ornamentation increasing from the lower horizon to the upper one (Table. 1).
A total of 5624 stone objects have been found at the site. Most of the finds (5563 items) were produced by chipping flint or quartzite, 60 objects were manufactured from other kinds of stone, namely: sandstone, chalk, and different argilised and crystalline rocks (Table 2).
The blade-making technique of chipping stone is the characteristic feature of the site. About 60% of tools are manufactured on blades. On the sections of blades manufactured are end-scrapers, knives, points, and geometric microliths. In horizon 3, geometric microliths are represented by segments of lower shapes and by trapezoids. In horizon 2Б, all of the trapezoids have already acquired the back flattened by retouch (fig. 6). In horizon 2A, geometric microliths are represented by a few inexpressive segments and three types of trapezoids with the back flattened by retouch (high and medium high, with almost parallel lateral sides, asymmetric). About 1/6 of the trapezoids from this layer are retouched on one or two face planes on ventral surface and have fine lateral retouch on the bases from the faces. In horizon 1, any segments were absent, while the high trapezoids with the back flattened by retouch are typologically indistinguishable from those from horizon 2A; moreover, here also some large examples (amounting to 23–27 cm in height) appear.
A total of over 300 bone objects have been found at Varfolomeevka (fig. 7): tools of different home manufactures (leather-dressing and ceramic); tools typical to the food gathering economy (harpoons and hunting points); household (casings for inserts, muffs and hafts) and ritual objects (anthropomorphic and zoomorphic) (Килейников, Юдин 1993: 63-86).
Also, the first in the steppe trans-Volga region Neolithic burials have been excavated here (Юдин 1991: 3–14). These are peculiar by the absence of any common posture of the deceased and of any grave inventory.
The materials from the four lithological horizons of the Varfolomeevka site undoubtedly are united by a number of common features that allow to attribute them to a single Neolithic culture. These common features are traceable in all the categories of the inventory and throughout the entire period of the occupation of the site. The changes which occurred in the development of the material complex enabled us to correlate the lithological horizons with certain chronological stages of the Neolithic culture which received the appellation of Orlovskaya after the first excavated site of this culture (Мамонтов 1974). The territory of the distribution of sites of the Orlovskaya culture is the steppe zone between the Volga and Ural rivers and the right steppe bank of the Volga.
The economy of the bearers of the Orlovskaya culture was a complex hunting and fishing one, while in the upper horizon, bones of sheep and cow appear suggesting the transition to food production. It is also possible that in the late Neolithic, there was already domesticated horse here.
The chronological frame of the Varfolomeevka site, and the Orlovskaya culture in general, are determined on the basis of a typological comparison with sites on adjacent territories and the results of the radiocarbon and palinological analysis.
Middle Neolithic. The lower horizon at Varfolomeevka is dated to this period,. Some common features and radiocarbon dates suggest that the lower horizon at our site is synchronous to the sites of the Kairshak type. The uncalibrating dating by the carbon from the base of the lower horizon at Varfolomeevka indicated the beginning of the 5th mil. B.C. – 6980±200 B.P. (ГИН 6546).
The Upper Neolithic period at the Varfolomeevka site is represented by two chronological horizons – 2Б and 2A. Horizon 2Б corresponds to the middle – second half of the 5th mil. B.C.: 6090±160 B.P. (Лу-2620); 6400±230 (Лу-2642). For horizon 2A, four calibrated dates were received in the time-span from 4351-4237 B.C. to 4214-3991 B.C. Finds from layer 2A conform well to the chronological scale of the final Neolithic in the Volga steppe and are dated to the last quarter of the 5th mil. B.C.
The transitional Neo-Aeneolithic period. The occupation of the site came to an end in the beginning of the 4th mil. B.C. with the formation of the early Aeneolithic Caspian culture.
И. С. Жущиховская. Динамика техники обжига в древнем гончарстве Дальнего Востока в контексте культурно-исторического процесса
I. S. Zhushchikhovskaya. Dynamics of firing technique in ancient pottery-making in the Russian Far East (in the context of the cultural-historical process)
Firing is an essential stage in the process of pottery-making. Along with the manner of modelling different vessels, the method of firing marks the technical level of pottery-making. The main indicators of firing technique and technology are the temperature and furnace atmosphere regimes. The evolution of firing techniques has been connected closely with general historical dynamics of ancient societies (Сайко 1982; Rice 1987).
The area of the Russian Far East is of special interest for the studies of the correlation between the evolution of pottery firing techniques and cultural-historical dynamics. Three main zones are distinguished within this area according to their ecological and cultural contexts: the mainland part of the southern Far East (Primorye and the Amur River regions), the insular part of the southern Far East (Sakhalin Island), and the northern Far East (North-Eastern Asia) (Fig.1). Each of these zones demonstrates certain dynamics of ancient pottery-firing technique. The known approaches to the identification of firing temperature indexes and firing atmosphere characteristics include a set of methods (colour analysis, re-firing, experimental testing, petrographical analysis, and SEM) (Heinmann 1981; Shepard 1985; Rice 1987).
Mainland part of the southern Russian Far East. Several stages of the ancient evolution of pottery-firing are distinguished corresponding to certain cultural-historical stages.
a) The first stage embraces the period from the beginning of pottery-making in the Russian Far East in the Late Pleistocene – Early Holocene (11–8 mil. BC) to the Developed Neolithic (3rd – first half of 2nd mil. BC) (Zhushchikhovskaya 1997, 1999). Average firing temperature range – 500-650°C. Firing atmosphere regime – oxidising. The simplest open-fire technique is implied.
b) The second stage corresponds to the Late Neolithic – Paleometallic period (second half of the 2nd mil. BC – 1st-2nd cen. AD). Average firing temperature range – 650-800°C. Firing atmosphere regimes were oxidising and ‘smudging’. The first firing constructions of a closed type appeared and began to develop during this period (Figs. 2, 3). The progress of the firing technique was caused probably by the invention of metal (bronze and iron) and metalworking in the southern Far East (Aндреева et al. 1986; Конькова 1989).
c) The third stage corresponds to the Developed Iron Age (first half of the 1st mil. AD) (Андреева 1977). Average firing temperature range – 800–950°C. Firing atmosphere regimes were oxidising and ‘smudging’. Probably, firing constructions of a closed type were used. The progress of the pottery-firing technique was influenced by the development of iron metalworking and its thermal technique.
d) The fourth stage corresponds to the period of the Early States in the Russian Far East (7th – 13th cen. AD). Pottery-making and tile-making existed in the form of mass production based on the use of pottery-wheel and special firing kilns (Тупикина 1996). Average firing temperature range – 900-1100°C. Firing atmosphere regimes were reducing, oxidising and ‘smudging’.
3. The insular part of the southern Russian Far East. The evolution of ancient pottery-making on Sakhalin Island occurred later and was slower as compared with temporal dynamics of pottery-making in Primorye and the Amur River regions, due to differing tempos of the general cultural-historical process in the mainland and insular territories. We can outline two stages in the evolution of ancient pottery-firing technique on Sakhalin Island.
a) The first stage corresponds to the Neolithic period (6th – the middle of the 1st mil. BC). Average firing temperature range – 500-650°C. The firing atmosphere regime was oxidising. The simplest open-fire technique was used.
b) The second stage corresponds to the Paleometallic period (the turn of the 1st mil. BC and 1st mil. AD – the first half of the 2nd mil. AD) (Василевский 2000). Average firing temperature range – 600-700°C. The firing atmosphere regime was oxidising. There is some evidence which allows us to suppose the appearance of the first firing constructions of a closed type. During this period, metal appeared and began to spread throughout Sakhalin, this process probably having influenced to some extent the progress in pottery-firing technique.
4. The northern Russian Far East. This area, embracing the west coasts of the Sea of Okhotsk, the Kolyma River basin and Chukotski Peninsula, is characterised by extremal living conditions of the arctic and sub-arctic zones. The tempos of the cultural-historical dynamics in the northern Far East were the slowest in comparison with the southern mainland and insular parts of the area under discussion. This was reflected in various aspects of social and economical activities, including the material culture (Диков 1979; Орехов 1989). The severe natural conditions restricted to a large degree various kinds of productive activities. This is entirely true of the pottery-making. In fact, we cannot find any evidence of the technical and technological progress in pottery-making of the northern cultures within a fairly broad period (3rd mil. BC – middle of the 2nd mil. AD). The firing technique remained unchanged throughout several millennia. Average firing temperature interval – 600-700°C, the firing atmosphere regime was oxidising. The simplest open-fire technique may be presumed on the basis of the data of ceramic analyses.
The available information shows a close relation between the pottery firing technique, general level of the development of pottery-making and the tempos of the cultural-historical dynamics of prehistoric and ancient cultures in different zones of the Russian Far East. The uttermost development of firing technique took place in the southern part of the Russian Far-East mainland, in Primorye and the Lower Amur regions. Probably, the most important factor which stimulated the adoption of this pottery-firing technique was the appearance of metal and acquaintance with some methods of metalworking including the thermal processing. Archaeological data reported from various regions of the World allow us to state the positive influence of metalworking upon many advances in pottery-firing technique (Hitchins 1976; Merpert , Munchaev 1993; Pigott et al. 1982; Shangraw 1977).
В. Немейцова-Павукова (†). Результаты новых раскопок фортификационных сооружений лендельской культуры
В статье дается информация о раскопках нового энеолитического объекта лендельской культуры у с. Ружидол-Борова в Словакии. Это сооружение как и другие подобные ему раскопанные ранее, представляет собой площадку, окруженную кольцевым рвом диаметром 150 м, с двумя входами (рис. 1). На некоторых участках рва (от 6,5–13,5, гл. от 3 до 5 м), в нижней и верхней его части обнаружены погребения. Подобные сооружения известны в Германии, Австрии, Чехии, но до сих пор в науке не существует единого мнения об их назначении.
V. Nemeytsová-Pavuková (†). Results of new excavations of defensive structures of the Lengyel Culture
This article presents information about excavations of a new Eneolithic object of the Lengyel Culture near v. Ruzidol-Borova in Slovakia. This structure, like the other similar ones excavated earlier, is an area encircled with a ring moat 150 m in diameter with two entrances (fig. 1). In some areas of the moat (6.5–13.5 m, depth from 3 to 5 m), in its lower and upper parts, a number of burials were found. Similar structures are known in Germany, Austria, and Czechia, but no common opinion about their purpose has as yet been formed in the science.
К. Х. Кушнарева, М. Б. Рысин. Парадная посуда и ювелирные изделия из триалетско-кироваканских «царских» курганов
Работа является продолжением опубликованной в предыдущем выпуске “Вестей” статьи об оружии из погребений второго (триалетско-кироваканского) этапа бедено-триалетской культуры (БТК). В качестве объекта исследования нами избраны металлическая посуда и изделия из драгоценных металлов. Рассматриваются два типа металлических сосудов: сосуды с дуговидной ручкой и котлы. На вотивную функцию передневосточных сосудов с дуговидной ручкой обратил внимание Д. Коллон. По способу крепления ручки к сосуду ближайшие параллели триалетским демонстрируют экземпляры из второго слоя Кюльтепе и из погребения № 20 в Ашшуре. Эти параллели позволяют датировать комплексы, в которых они найдены, рубежом второго тыс. до н.э.
Котлы в ранжированных “царских” погребениях (часто сочетающиеся с бронзовыми крюками), которые также могли нести сакральную функцию, традиционно относятся к инсигниям царской власти. По особенностям конструкции и по способу прикрепления ручек с расщепленными концами ближайшими параллелями к триалетским котлам являются золотой котел из клада в Библе и бронзовые экземпляры из погребений второго слоя Кюльтепе. Бронзовые эгейские котлы из погребений позднеэлладского периода (Микены, Тиринф), ранее сопоставлявшиеся с триалетскими (Rubinson 1977, 1991), в типологическом отношении стоят ближе к кавказским сосудам из комплексов эпохи поздней бронзы (Лчашен, Аруч, Ширакаван).
Новацией в могилах триалетско-кироваканского этапа является появление золотых «украшений» сочетающих технику зерни, филиграни и полудрагоценных камней, закрепленных в гнездах. Мы назвали стиль этих ювелирных изделий – полихромным, а его происхождение связываем с Южным Кавказом, где были освоены и творчески переработаны достижения передневосточного златокузнечества. Только в триалетских комплексах такие изделия образуют целые «гарнитуры». На Переднем Востоке изделия выполненные в полихромном стиле встречаются лишь в виде отдельных предметов, в сильно поврежденном состоянии (выпавшие из гнезд камни). Тем не менее их появление в прочно датированных комплексах позволяет дать хронологическую оценку триалетским погребениям – рубеж второго тыс. до н.э. Картографирование таких изделий на Древнем Востоке (Библ, Кюльтепе, Ашшур, Ларса, Урук) указывает на связь с ранее выявленными центрами, объединенными дальнедистанционной ашшурской торговлей, в которую, видимо, был вовлечен и Южный Кавказ.
В эгейском регионе изредка также встречаются бусины в полихромном стиле, однако такие изделия, чуждые ювелирному производству эгейского мира, здесь представлены единичными находками в нескольких погребениях позднеэлладского периода и датируются значительно позднее кавказских. Мы связываем их появление с импортом из сирийско-палестинского центра, такого, например, как Телль-Аджуль, мастерские которого во второй четверти второго тыс. до н.э. продолжали изготавливать изделия в полихромном стиле.
В целом, и изделия полихромного стиля и сравнительный анализ сюжетов изображений на серебряных сосудах позволяют датировать комплексы триалетско-кироваканского этапа БТК концом третьего- началом второго тыс. до н.э. и подтверждают тесную связь южнокавказского региона с Передним Востоком, осуществлявшуюся, вероятно, в рамках системы связей Ашшура с его торговыми колониями.
На этом этапе внешние связи населения Южного Кавказа были направлены в Каппадокию, Сирию, Северную Месопотамию и северо-западный Иран. Не зафиксировано контактов (даже опосредованных) с Эгейским миром. Если на предыдущем, бедено-алазанском этапе осуществлялись активные связи Южного Кавказа с Севером, то на триалетско-кироваканском этапа северные связи почти полностью прервались. Мы предполагаем, что прекращение связей с Передним Востоком, сыграло решающую роль в развитии культур на территории Восточноевропейских степей, – ведь именно в этот период, в финале средней бронзы, утрачивается влияние Кавказа на процесс культурогенеза в областях к северу от него, формируется новый, волго-уральский очаг, определивший развитие юго-восточной Европы в позднем бронзовом веке (Бочкарев).
K.Kh. Kushnareva, M.B. Rysin. Ceremonial tableware and jewellery from Trialeti-Kirovokan ‘royal’ kurgans
This paper is the continuation of the one published in a previous issue of ‘Archeologicheskie Vesti’ (Archaeological News) about the weapons from burials of the second (Trialeti-Kirovokan) stage of the Beden-Trialeti culture (BTC). Here, the subject of our studies is the metallic tableware and articles made from precious metals. Two types of metallic vessels are considered: vessels with an arc-shaped handle and cauldrons. The votive function of the Near-East vessels with arc-shaped handle has been noted by D. Collon. In terms of the manner in which the handles are fixed on a vessel, the closest parallels to the Trialeti examples are demonstrated by those from the second horizon of Kültepe and from burial no. 20 in Assur. These parallels enabled us to date the complexes where they are found to the turn of the 3rd and 2nd mil. B.C.
Cauldrons (often found together with bronze hooks) from the ‘royal’ burials of rank traditionally are attributed to insignia of the royal power, though they might have had also a sacral function. In the peculiarities of their construction and the manner of fixing the handles with split ends, the closest parallels to the Trialeti cauldrons are the golden example in a hoard from Byblos and bronze cauldrons from burials of the second horizon of Kültepe. The bronze Aegean cauldrons from burials of the Late Helladic period (Mycenae, Tiryns) which earlier were compared with those from Trialeti (Rubinson 1977, 1991), typologically are closer to the Caucasian vessels of the late Bronze Age (Lchashen, Aruch, Shirakavan).
An innovation found in the graves of the Trialeti-Kirovokan stage is the appearance there of golden ‘adornments’ combining the technique of gold granulation, filigree and fixing semiprecious stones in sockets. We named this style of jewellery ‘polychrome’, and linked its origin with the Southern Caucasus where the advances of the Near East goldsmithery were adopted and artistically reworked. However, in the Trialeti complexes, entire ‘suites’ of such objects appear, while in the Near East, the articles made in the polychrome style are encountered only as single finds and in badly damaged state (stones fallen out from their sockets). Nevertheless, their emergence in a number of reliably dated complexes makes it possible to characterise chronologically the Trialeti burials too – the turn of the 3rd and 2nd mil. B.C. The mapping of such objects from the ancient East (Byblos, Kültepe, Assur, Larsa, Uruk) suggests certain ties with some earlier identified centres united by the long-distance Assurian trade, which apparently involved also the Southern Caucasus.
Also in the Aegean region, beads made in polychrome style are occasionally found, but here such objects, being alien to the jewellery manufacture of the Aegean World, are represented only by a few finds in several Late Helladic burials and are dated to a considerably later period. In our opinion, they were imported here from some Syrian-Palestinian centre, e.g. Tell-el-Ajjul, the workshops of which continued manufacturing polychrome objects in the second half of the second mil. B.C.
In general, both the finds of polychrome objects and a comparative analysis of the images on silver plates allow us to date the complexes of the Trialeti-Kirovokan stage of the BTC to the end of the 3rd – beginning of the 2nd mil. B.C. and confirm the existence of close ties between the South-Caucasian region and the Near East, which were probably realised within the system of Assur’s links with its trade colonies.
At this stage, the outer relations of the population of the Southern Caucasus were oriented to Cappadocia, Syria, Northern Mesopotamia, and north-west Iran. No contacts (albeit indirect ones) with the Aegean area have been recorded. While at the precedent, Beden-Alazan stage, the relations of the Southern Caucasus with the North were actively realised, at the Trialeti-Kirovokan stage these northern ties were severed almost completely. We suppose that the cessation of relations with the Near East played the decisive role in the development of different cultures on the territory of the East-European steppes, because it was precisely during that period (the final Middle Bronze) that the influence of the Caucasus on the process of the cultural genesis in the regions to the north of it was lost, and a new, the Volga-Ural centre was formed which determined the development of south-eastern Europe during the late Bronze Age (Бочкарев).
Н. М. Виноградова. Земледельческие памятники Южного Таджикистана в эпоху поздней бронзы
Археологические памятники Южного Таджикистана неразрывно связаны с культурно-исторической областью, получившей в античности название Бактрия, и представляют ее периферийный северо-восточный регион. Только в рамках “единой Бактрии” возможна историческая интерпретация памятников этого времени в Южном Таджикистане.
Памятники эпохи ранней и средней бронзы на территории Южного Таджикистана не известны. В эпоху поздней бронзы данная область становится контактной зоной трех культурно-исторических общностей. Это земледельческие памятники северо-бактрийского варианта культуры Намазга VI, так называемые сапаллинская культура и памятники степной бронзы: бешкентско-вахшская и андроновская.
Для земледельческих памятников Бактрии и Маргианы исследователи предлагают различные названия: культура Намазга (Kolh 1981: VII), культура Окса (Frankfort 1984: 174), сапаллинская культура (Аскаров 1977), бактрийско-маргианский археологический комплекс БМАК (Сарианиди 1990: 77). В. М. Массон допускает сосуществование группы локальных цивилизаций, объединенных понятием протобактрийский центр (Masson 1988: 536-541). Археологические оседлоземледельческие комплексы юга Средней Азии, северо-восточного Ирана и северного Афганистана предложено объединить в единую Намазгинскую историко-культурную общность – НИКО (Аскаров, Ширинов 1993: 42). Нам представляется возможным оставить название культура Намазга, считая, что памятники сапаллинской культуры являются ее северо-бактрийским вариантом.
На поздних молалинской и бустанской фазах сапаллинской культуры происходит процесс расселения земледельческих племен из юго-западной части Северной Бактрии (Южный Узбекистан) на северо-восток. Причины передвижения земледельческого населения в Южный Таджикистан в эпоху поздней бронзы можно понять лишь в контексте общих процессов, происходивших на юге Средней Азии. На первом этапе происходит угасание культур бронзового века в предгорьях Копет-Дага, что вызывает массовое переселение жителей предгорной полосы в низовья Мургаба и на территорию Бактрии, по обе стороны Аму-Дарьи. В Южном Таджикистане фиксируется поздняя волна этих миграций, связанных с экологическими (аридизация климата), демографическими (рост населения) или экономическими (освоение новых земель, торговые связи) причинами.
Результаты споро-пыльцового анализа лессовых почв поселения Кангурттут позволяют реконструировать палеогеографическую ситуацию в эпоху неолита и поздней бронзы на юге Таджикистана. В нижнем слое поселения, относящемуся к гиссарскому неолиту, обнаружена пыльца древесных пород – березы (13% от общего видового состава). На долю трав приходится 69-70% и 17-18% принадлежат спорам, где господствуют зеленые мхи. Состав спектров свидетельствует о теплом и влажном клитаме. В споро-пыльцевых комплексах из горизонтов поселения Кангурттут, относящихся к эпохе бронзы, 95% составляет пыльца травянистых и кустарничковых растений. В растительном покрове преобладают степные группировки, что свидетельствует о большой сухости климата эпохи поздней бронзы.
Расселение земледельческих племен в Южном Таджикистане носило оазисный характер. Археологические данные позволяют выделить три земледельческих оазиса: 1) Гиссарская долина; 2) долины в среднем течении р. Вахш в районе Нурека, Туткаула и верховьев р. Таирсу; 3) Пархаро-Кулябские долины (бассейн р. Кызылсу). Для поселений древними земледельцами выбирались земли в предгорной зоне, одинаково пригодной для земледелия и скотоводства. В предгорьях выпадало достаточное количество атмосферных осадков для богарного земледелия, подгорная равнина была удобна для орошения. Основным источником орошения были притоки рек, из которых выводились каналы на выходе из гор.
1. Гиссарская долина граничит с юго-запада с Сурхандарьинской долиной, где были раскопаны многочисленные памятники поздних этапов сапаллинской культуры (Аскаров, Ширинов 1993). В Гиссарской долине известны два древнеземледельческих некрополя – Тандырйул и Заркамар (Виноградова 1991: 68). Отдельные погребения эпохи бронзы открыты на кушанских памятниках Туп-Хона (Дьяконов 1950: 176) и Кара-Пачок (Виноградова, Пьянкова 1983: 62). Следы земледельческого поселения найдены в нижних слоях Гиссарской крепости.
2. Памятники среднего течения р. Вахш и верховьев р. Таирсу
В этом оазисе известно несколько земледельческих поселений и некрополей: Кангурттут, Дахана, Тегузак, Бараки Куруг и нурекские могильники.
3. Оазис р. Кызылсу (Сурхоб) и ее притоков
Основными притоками р. Кызылсу являются реки Яхсу и Таирсу. Долины этих рек в нижней части расширяются, образуя холмисто-грядовую Пархаро-Кулябскую равнину. Благодаря работам Кызылсуйского археологического отряда (Gotzelt, P’jankova, Vinogradova 1998: 117) удалось собрать материалы из земледельческих памятников данного региона. Были открыты два древнеземледельческих могильника, к сожалению, на территории современных мусульманских кладбищ. Один из них – могильник Ходжа Гоиб в Кулябе, откуда происходят два сосуда. Сосуд-чайник имеет широкий круг аналогий в поздних земледельческих комплексах Маргианы и Бактрии. Другой земледельческий некрополь располагается на возвышенности Урта-Боз около г. Пархара. В одном из древних погребений найдена керамика молалинского (?) типа и два детских серебряных браслетика. Серебряный сплав браслетов высокой пробы, медь составляет всего 3-5%. Подобные сплавы характерны для серебряных изделий времени поздней культуры Намазга VI (Хлопин 1983: 227, табл. 3).
Земледельческая традиция населения Южного Таджикистана в эпоху поздней бронзы несколько отличается от классических западных памятников Северной Бактрии, что связано с условиями жизни в горной местности. Это проявляется в строительстве террасных домов на каменном фундаменте с пахсовыми стенами, в ориентации жилищ углами по странам света и в устройстве погребальных сооружений с использованием рельефа местности для подбоя катакомбы и закладкой входной ямы не сырцовым кирпичом, а камнем или кусками глины.
Сравнительный анализ археологического материала поселений и могильников Южного Таджикистана позволяет установить хронологическое различие внутри этих памятников. К первой более ранней хронологической группе можно отнести могильник Тандырйул и случайные находки из могильников Кызлар-Кала, Пархар, Карапичок, медные топоры из Аракчина, Шаршара и бронзовый меч из Рамита. Во вторую более позднюю группы входят поселение и могильник Кангурттут, поселения Дахана, Тегузак и нурекские могильники.
На поздних этапах сапаллинской культуры бросается в глаза “бедность” археологических находок. Так, в погребениях используются, главным образом, вотивные бронзовые изделия, отсутствуют печати и произведения искусства, за исключением пархарских браслетов. В погребальной практике появляется огромное количество кенотафов – на могильниках Южного Узбекистана около 40%; на могильнике Кангурттут более 90%. Иногда в могиле-кенотафе вместе с погребальным инвентарем находят антропоморфные или зооморфные фигурки (Тандырйул) из необожженной глины. В конце эпохи бронзы в Северной Бактрии происходят изменения в религиозно-ритуальной концепции погребения умерших.
На протяжении всего периода поздней бронзы прослеживаются тесные контакты земледельческого населения с носителями бешкентско-вахшской культуры и андроновскими племенами (Виноградова 2000: 89). Андроновцы играют роль посредников в распространении древневосточной земледельческой культуры на север (южные импорты). С другой стороны, фиксируется наличие андроновской керамики и металла на земледельческих памятниках. В отдельных контактных зонах могло происходит оседание степняков в земледельческих оазисах и восприятие ими некоторых обрядовых и культурных традиций земледельцев.
Что касается хронологии памятников поздней Намазга VI, то здесь нет единства мнений. Ученые республик бывшего СССР относят их к середине – концу II тыс. до н.э., что соотносится с традиционной хронологией евразийских степных культур. Западноевропейские и американские исследователи на основе калиброванных дат по 14С датируют эти памятники 1-й пол. – серединой II тыс. до н. э. Эти датировки соотносятся с калиброванными датами для степных культур (Gőrsdorf J. und andere 1998: 73). По мнению Е. Е. Кузьминой, в наше время корректно использовать или традиционный метод синхронизации, или радиоуглеродный метод, учитывая расхождение обеих систем (Kuz’mina 1998).
N. M. Vinogradova. Agricultural sites of the Late Bronze Age period in Southern Tajikistan
Archaeological sites of Southern Tajikistan are linked inseparably with the cultural-historical region called Bactria in antiquity and occupy the peripheral north-eastern area of the latter. Only within the frame of the ‘indivisible Bactria’, a historical interpretation of any site of that period in Southern Tajikistan is possible.
There are no sites of the Early and Developed Bronze Age known within the territory of Southern Tajikistan. During the Late Bronze Age this region became the contact zone of three cultural-historical communities. Those were the agricultural sites of the North-Bactrian variant of the Namazga VI culture, the so-called Sapalli culture, and the sites of the steppe Bronze Age: the cultures of Beshkent-Vakhsh and Andronovo.
Different researchers proposed diverse appellations for the agricultural sites of Bactria and Margiana: the Namazga culture (Kolh 1981: VII), the Oxus culture (Frankfort 1984: 174), the Sapalli culture (Аскаров 1977), the Bactrian-Margian archaeological complex (BMAC) (Сарианиди 1990: 77). V.M. Masson assumes that a group of local civilisations united by the concept of a proto-Bactrian centre may have been co-existing (Masson 1988: 536-541). It was proposed to unite the archaeological settled agricultural complexes of the south of Central Asia, north-eastern Iran and northern Afghanistan into a single Namazga historical-cultural community, or NHCC (Аскаров, Ширинов 1993: 42). We are of the opinion that the appellation of the Namazga culture may be preserved, assuming that the sites of the Sapalli culture are its North-Bactrian variant.
At the later Molali and Bustan phases of the Sapalli culture, the spread of agricultural tribes from the south-western part of Northern Bactria (Southern Uzbekistan) to the north-east took place. The causes of the migration of agricultural population to Southern Tajikistan during the Late Bronze Age may be understood only within the context of the general processes occurring in the south of Central Asia. At the first stage, the extinction of cultures of the Bronze Age took place in the foothills of Kopet-Dag causing mass migrations of inhabitants of the foothill zone to the lower reaches of the Murghab and into the territory of Bactria on both sides of the Amu Darya. In Southern Tajikistan, a later wave of those migrations connected with ecological (aridisation of the climate), demographic (growth of the population), or economical (settling of new lands, trade links) factors has been registered.
Results of a palynological analysis of loess soils at the settlement of Kangurttut enabled to reconstruct the paleogeographical situation in the Neolithic period and Late Bronze Age in the south of Tajikistan. In the settlement’s lower layer dated to the Hissar Neolithic, pollen of trees was found – birch (13% of the total composition of plant species). The herbage amounted to 69-70%, and 17-18% belonged to spores, those of green mosses predominating. The composition of plant species implies a warm and moist climate. Among the palynological complexes from the horizons of the settlement of Kangurttut dated to the Bronze Age, 95% of the pollen comprises the grass and shrub species. In the herbage, the steppe groups predominated suggesting the increased aridity of the climate in the Bronze Age.
The settling of agricultural tribes throughout Southern Tajikistan was of an oasis character. The archaeological evidence allows us to identify three agricultural oases: 1) the Hissar valley; 2) the valleys in the middle reaches of the Vakhsh River in the regions of the Nurek, Tutkaul and upper reaches of the Tairsu River; 3) the Parkhar and Kulyab valleys (the basin of the Kyzylsu River). The ancient agriculturists selected for their settlements the lands in the foothills which were equally favourable for agriculture and animal husbandry. In the foothills, the amount of atmospheric precipitations was sufficient for non-irrigable agriculture and the valleys were convenient for irrigation. The main source of irrigation were the tributaries of different rivers, from which channels were led out where they had outlets from the mountains.
1. The Hissar Valley is bordered on the south-west by the Surkhan-Darya valley where numerous sites of the late stages of the Sapalli culture have been excavated (Аскаров, Ширинов 1993). In the Hissar valley, two necropoleis of the ancient agricultural population are known: Tandyryul and Zarkamar (Виноградова 1991: 68). Single burials of the Bronze Age were uncovered at the Kushan sites of Tup-Khona (Дьяконов 1950: 176) and Kara-Pachok (Виноградова, Пьянкова 1983: 62). The remains of an agricultural settlement have been found in the lower layers of the Hissar fortress.
2. Sites at the middle reaches of the Vakhsh River and upper reaches of the Tairsu River
In this oasis, a number of agricultural settlements and necropoleis are known: Kangurttut, Dakhana, Teguzak, Baraki-Kurug, and the cemeteries of Nurek.
3. The Oasis of the Kyzylsu River and its tributaries
The major tributaries of the Kyzylsu River are the Yakhsu and Tairsu rivers. The valleys of these rivers widen in their lower parts forming the Parkhar-Kulyab plain of the hill-and-range type. Owing to the activities of the Kyzylsu Archaeological Detachment (Gotzelt, P΄jankova, Vinogradova 1998: 117) it was possible to gather different materials from the agricultural sites in that region. In addition, two ancient agriculturalist’s necropoleis have been discovered which unfortunately were located within the areas of present-day Moslem cemeteries. In one of them – the cemetery of Khodzha Goib in Kulyab – two vessels were found including a tea-pot widely paralleled among the late agricultural complexes from Margiana and Bactria. The other agricultural necropolis is located on the top of the Urta-Boz elevation, near the town of Parkhar. In one of the ancient graves, pottery of the Molali (?) type and two children’s silver bracelets were found. The silver alloy of the bracelets was of a high order, copper amounting only to 3-5%. Such alloys are characteristic of silver objects of the period of the late culture of Namazga VI (Хлопин 1983: 227, табл. 3).
The agricultural tradition of the Late Bronze Age population of Southern Tajikistan differs slightly from that of the classical western sites in Northern Bactria, that is connected with the living conditions in highlands. This difference shows itself in building of terraced houses on stone foundations with the walls constructed from pakhsa (packed earth), orientation of the houses with their corners on the cardinal points and making funerary structures using the local relief for the undercuts of the catacombs and blocking up the entrance pits with stone or pieces of clay rather than with mud-bricks.
A comparative analysis of the archaeological materials from the settlements and cemeteries of Southern Tajikistan allows us to identify the chronological differences between these sites. The first chronological group comprises the cemetery of Tandyryul and chance finds from the cemeteries of Kyzlar-Kala, Parkhar, Karapichok, copper axes from Arakchin and Sharshar, and a bronze sword from Ramit. The second, later group includes the settlement and cemetery of Kangurttut, the settlements of Dakhana, Teguzak, and the Nurek cemeteries.
At the latest stages of the Sapalli culture, noteworthy is the ‘scantiness’ of archaeological finds. Thus in burials, mostly bronze votive objects are found, any seals and objects of arts being absent, except for the bracelets from Parkhar. A great number of cenotaphs appeared in the funerary practice: about 40% at cemeteries of Southern Uzbekistan, and over 90% at the cemetery of Kangurttut. In some cases, anthropomorphic or zoomorphic figurines made from unfired clay were found along with other funerary inventory in cenotaph-graves (Tandyryul). In the end of the Bronze Age, changes of the religious-ritual ideas concerning burying of deceased occurred in Northern Bactria.
Throughout the entire period of the Late Bronze Age, the existence of close contacts of the agricultural population with bearers of the Beshkent-Vakhsh culture and Andronovo tribes may be traced (Виноградова 2000: 89). The Andronovians played the role of mediators in the spread of the ancient-eastern farming culture to the north (southern imports). On the other hand, the presence of Andronovo pottery and metals is registered at different agricultural sites. In particular contact zones, settling of the steppe-nomads in agricultural oases and adopting certain ritual and cultural traditions of agriculturists possibly occurred.
As to the chronology of the sites of the Late Namazga VI, there is as yet no common opinion. Scholars from republics of the former USSR date them to the middle or end of the 2nd mil. B.C. that is in agreement with the traditional chronology of the Eurasian steppe cultures. West-European and American researchers attribute these sites to the 1st half – the middle of the 2nd mil. B.C. on the basis of calibrated radiocarbon dates. Such datings correspond to calibrated dates of steppe cultures (Gőrsdorf J. et al. 1998: 73). In E.E. Kuz'mina’s opinion, to date it is equally correct to use either the traditional method of synchronisation or the radiocarbon one, but taking into account the divergence of the two systems (Kuz'mina 1998).
А. Н. Егорьков, А. Я. Щетенко. К вопросу о составе металла изделий эпохи бронзы и железа Южного Туркменистана
A.N. Yegor΄kov, A.Ya. Shchetenko. Chemical composition of Bronze Age and Iron Age metals from Southern Turkmenistan
A number of publications have been dedicated to analyses of the compositions of metal in objects found at different South-Turkmenian sites. The results of these analyses have been summarised in a recently published paper (Егорьков 2001) in which were presented almost four hundred analyses of the composition of metals from Altyn-Depe – a Middle Bronze Age (3rd mil. BC) settlement in Southern Turkmenistan. The majority of these samples are copper, though also arsenical copper or bronze, lead bronze and copper with relatively high joint contents of arsenic and lead have been identified. Only few samples may be formally classified as tin bronze, but this fact is not surprising since tin bronze appeared in any significant amounts in Southern Turkmenistan only in the beginning of the Early Iron Age (Егорьков, Щетенко 1999). Many of the samples displayed fairly marked manganese contents, and generally, metals from Altyn-Depe have low contents of nickel. In order to widen the range for comparison of metals from Altyn-Depe, recently a series of analyses have been performed on samples obtained during excavations of 1968-1988 conducted by A.Ya. Shchetenko at different settlements of the Akhal Velayat (formerly the Kaakhka Region): the complex of Shabalinsky, Namazga-Depe, Shor-Depe, Taichanak-Depe, Tekkem-Depe, Bezymianny Kholm, and Abiverd (Fig. 1). The analyses were carried out by A.N. Yegor΄kov using a technique of optical emission spectrography described earlier (Егорьков 2001: 85, 86). The numbers of objects represented in Fig. 2 correspond to those in Table 1, in which the results of the analyses are summarized.
Although a rather small number of samples have been available for these studies, the results of the identifications predominantly coincide with those published on metals from Altyn-Depe (Егорьков 2001). The common features of the composition of all the examined Bronze Age and Early Iron Age metals from Southern Turkmenistan include a constant content of arsenic, the presence of tin only in certain samples younger than the objects from Altyn-Depe, and the absence of zinc alloys (the small amounts of zinc found in a few samples being evidently a natural ore admixture).
Samples 1 and 2 from the complex of Shabalinsky differ slightly from the others in their higher contents of iron and smaller contents of lead. The high percentage of iron is possibly caused by incomplete slagging of the smelted metal, while the contents of lead do not exceed significantly the levels registered in any objects from Altyn-Depe.
Among the metals from Namazga-Depe (Table 1: 3–9), samples 6 and 7 (cast seals) are distinguished by their higher contents of lead. Such increased percentage of lead in cast objects, which did not need any finishing by forging, has already been noted long ago in Altyn metals (Наумов 1970: 244, 245; Клер 1979: 123). The same is true also of seals from other South-Turkmenian sites (Кузьмина 1966: 103).
Notwithstanding a rather small number of samples from Shor-Depe (Table 1: 10–12), judging by the metal composition of sample 12 we may suppose that seals were cast not only from metal with high content of lead but from alloys poor in lead too, as it was also the case with some seals from Altyn-Depe. Moreover, the sample mentioned above showed a relatively high percentage of antimony which possibly was used intentionally as suggested by the composition of metals from Altyn-Depe (Егорьков 2001: 87, 88).
The most extensive and diverse information on the composition of metal was yielded by analyses of objects from Taichanak-Depe. Thus sample 13, supposedly dating to the Early Iron Age, demonstrated the use of tin as a doping material. Tin alloys are practically absent among metals from Altyn-Depe, although they had become quite common in Southern Turkmenistan by the beginning of the Early Iron Age (the arsenic copper and bronze still remaining predominant), as implied by metals from Tekkem-Depe (Егорьков, Щетенко 1999). The composition of the Taichanak alloys also show high contents of both arsenic and lead (samples 14, 15, and 24). This fact has already been registered before (Наумов 1970) and is in complete correspondence with quite a number of analogues from Altyn-Depe. The causes of the joint presence of arsenic and lead may be suggested only very tentatively (Егорьков 2001: 89). Such alloys, at least in those cases where it is possible to arrive at a judgement, were used for casting objects which did not demand any subsequent forging, in particular, such as seals and bracelets.
Alloyed with tin proved to be also sample 25 from Tekkem-Depe (awl) dated to the turn of the Late Bronze and Early Iron Ages. As mentioned above, by that period tin bronze had come into extensive use (Егорьков, Щетенко 1999), as has been registered also in the case of South-Western Turkmenistan (Хлопин, Галибин 1990).
Stating the considerable similarity in the composition of metals of the Bronze Age throughout Southern Turkmenistan, we must nevertheless note certain differences. Thus samples 1 and 14 demonstrated fairly high percentage of nickel while objects from Altyn-Depe predominantly contain small amounts of this metal. Yet the most peculiar feature of all the samples under consideration is the fact that none of them has a content of manganese exceeding several hundredth percent, while some samples from Altyn-Depe contain much more manganese, amounting to the levels close to 1%. The increased contents of manganese in copper and its alloys is usually considered as an indication that such copper was smelted from cuprous sandstone, of which a few pieces indeed have been found at Altyn-Depe. This result, though, may be caused just by too small a number of the samples examined.
The other results represented in Table 1 are related to samples much more younger than the Bronze Age. These yield us a possibility (albeit fairly limited due to the small number of the samples analysed) to trace the development of the composition of alloys with time. Thus the metal of a bowl of the Iron Age (sample 26) from Bezymianny Kholm is tin bronze of high quality with low content of impurities. Medieval metals from Abiverd display variations caused by the purpose of the objects. They include both copper of good quality (sample 27) and some metals containing a set of admixtures which taken individually may serve as alloying agents (sample 28). The latter sample is a distinctive parallel to the metal of a knife (?) from Altyn-Depe which contains the same set of admixtures in concentrations exceeding 1%, except for antimony, the percentage of which, though, is also fairly high – 0.8% (Егорьков 2001: 95, sample 86). Such a coincidence confirms that the object mentioned above, found on the surface of Altyn-Depe, was justly dated to the period much later than the Bronze Age.
The late medieval jug from Abiverd represented in Fig. 3 (samples 29-36), the body of which was riveted from several flat copper bars, distinctly demonstrates the use of special alloys for its different parts. The copper of the body (sample 30) and spout (sample 31) which demanded mainly plasticity was of extreme purity (in Table 1 no admixtures are shown, since only the element contents exceeding 0.01% are accepted as significant). The other parts of the jug, according to their intended structural or decorative purposes, were made either from impure copper (sample 29) or bronze (sample 32) or brass (samples 33-36). The composition of these alloys shows that fairly diverse materials including those obtained using certain high technologies were available to the masters-chasers who made this jug.
Of great interest is a comparison of the composition of metals from Altyn-Depe and other sites in Southern Turkmenistan with materials from different Bronze Age sites in Central Asia, in particular the settlement of Sapalli-Tepe in Uzbekistan. Sapalli-Tepe is situated in the Sherabad steppe, the Surkhan-Darya Region, near the village of Sovetabad, on the bank of the small Ulanbulaksai River. The settlement was excavated by A.A. Askarov and dated to the first quarter of the 2nd millennium B.C., i.e. the period slightly later than that of Altyn-Depe. A considerable number (more than 70) of analysed metal samples from Sapalli-Tepe (Аскаров, Богданова-Березовская 1972; Аскаров et al. 1975) constitute a reliable basis for a comparison. The analyses were conducted in LOIA by analyst D.V. Naumov using the emission spectrography in 1970 and 1973. The younger age of the site and its closeness to the well-known tin-ore deposit in the upper reaches of the Zeravshan River (Кузьмина 1966) determined an appreciable peculiarity of the composition of its metals. Thus the type of copper which predominated at Altyn-Depe was found only in two samples. Moreover, although arsenic is invariably present in the metals from Sapalli-Tepe, nevertheless considerable admixtures are represented here by tin, the contents of which amount to or exceed 1%. It is also clear that the ancient smelters knew about the similarity of properties of copper alloys with tin and arsenic and therefore they tried to do with a single alloying component, so that a high percentage of tin is usually accompanied by a low content of arsenic, and vice versa. Characteristic of the Sapalli metals is also the occurrence of several samples with increased content of nickel amounting in its maximum to several tenth percent. The ratio of nickel and copper in the smelted metal corresponds to that in the initial ore and therefore is an indication of its nature. On the contrary, in Altyn metals, as mentioned above, the content of nickel is fairly low. The use of other sources of copper ore as compared to those at Altyn-Depe is implied also by the absence of manganese in the metals from Sapalli-Tepe.
Due to the small number of the analyses, the revealed correspondences and differences in the composition of metals from the sites in Southern Turkmenistan under discussion should be considered just as the first steps for the formation of more general ideas about the character of ancient metal. More extensive analyses of the composition of metals from sites elsewhere will allow us to acquire more detailed knowledge of the features of the ancient metal from the south of Central Asia and its place among the ancient metallurgic systems of Central Asia, Caucasus and the Middle and Near East.
А. К. Каспаров. Некоторые проблемы интерпретации костных материалов на примере археологических памятников Восточного Крыма
В статье обсуждаются проблемы, возникающие при интерпретации данных палеофаунистических определений костных материалов из археологических памятников. Наиболее общий показатель "минимальное количество особей", которое определяется исходя из количества одинаковых костей в материале, величины найденных обломков и индивидуального возраста животных. MNI (Minimum Number of Individuals) – достаточно условный показатель, соответствующий реальности лишь в некоторых случаях. В действительности он меньше реального.
При этом следует помнить, что археозоологическая выборка является количественно очень малой частью танатоценоза, который она представляет, как в силу того, что памятники редко раскапываются полностью, так и в силу того, что огромное количество костного материала просто не доходит до исследователя по объективным тафономическим причинам. Шанс, что конкретная особь из археозоологического танатоценоза будет представлена в коллекции хотя бы одной костью равен примерно 0,5. А вероятность того, что от него дойдет до нас n-количество костей, равна, соответственно, 0,5 в степени n, т.е. 0,25 для двух костей, 0,125 для трех, 0,062 для четырех и т.д. (Gautier, 1984). Таким образом, можно сделать парадоксальный вывод о том, что реально минимальное количество особей практически равно количеству определимых костей, так как вероятность того, что одно животное будет представлено в выборке несколькими костями и, следовательно, будет подсчитано несколько раз, чрезвычайно мала.
При общем подсчете костных материалов по разным видам так же может возникнуть проблема учета найденных костей в том случае, когда в культурном слое обнаруживается целый или почти целый скелет животного. Если при статистической обработке материала эти кости включить в общее количество костей, то, являясь остатками одного конкретного животного, они сильно исказят полученную картину. Так, например, несколько зайцев, случайно добытых в течение трехсот лет существования какого-либо населенного пункта, при формальном включении всех костей их скелетов (если они найдены целиком) в общее количество фаунистических остатков превратятся в чуть ли не основной источник мясной пищи по сравнению с количеством разрозненных элементов других видов животных. С другой стороны, сравнение видов по минимальному количеству особей в данном случае также недостоверно. Минимальное количество особей – условная величина, в десятки раз меньшая, чем число определимых остатков. Очевидно, что на поселении за такое время было забито во много раз больше животных. Таким образом, сравнивая виды по минимальному количеству особей, мы сравниваем условные величины по одним видам с реальными данными по тем видам, особи которых оказались представлены целыми скелетами. Это также искажает полученную картину. Наиболее целесообразно считать целый скелет отдельной находкой и включать в общее число костных остатков как одну единицу, поясняя это в тексте работы.
Следующей проблемой, которая сильно осложняет трактовку остеологических результатов, является разделение диких и домашних форм одного и того же вида или почти сходных видов, если одомашненное животное признано за самостоятельный вид. Главным показателем в этой ситуации является абсолютная величина обнаруженных костных остатков и их статистическая обработка. В том случае, когда дикий вид по величине не отличается от домашней формы (например, домашняя и дикая лошади), наличие домашних форм определяется по археологическим данным – изображениям, находкам деталей упряжи, письменным сообщениям и т.д.
Следует также уделять внимание специфике археологических контекстов, из которых происходят костные коллекции. Это позволяет реконструировать жизненный уклад на изучаемом памятнике более полно. Наиболее показательны в этом отношении хозяйственные ямы (storage pits), представляющие собой закрытые комплексы с конкретным генезисом и зачастую ясной датировкой. Главная особенность костных остатков из ям, по сравнению с находками из культурных слоев состоит в том, что они аккумулировались в течение непродолжительного времени функционирования каждой ямы, являясь костями конкретных животных, забитых определенной группой людей. С большой долей вероятности можно предполагать, что эти остатки являются пищевыми отходами. По этой причине и минимальное количество особей, скорее всего, не сильно отличается здесь от реального, тогда как для культурных слоев поселения это вполне условная величина.
Процентный состав основных видов животных в хозяйственных ямах, как правило, отличается от такового в культурных слоях. Подобное различие костного состава объясняется тем, что в культурных слоях захораниваются остатки животных, бывших на поселении вообще, в том числе и павших и использовавшихся как тягловая сила или даже содержавшихся с какими-то культовыми целями. Остатки же в хозяйственных ямах – почти всегда пищевые отходы, отражающие кулинарные приоритеты каких-то групп населения. В качестве иллюстрации привлечены данные античного городища Нимфей в Восточном Крыму, датируемого 4–3 веками до н.э. —первыми веками нашей эры. Будучи включенными в общий массив данных, материалы из хозяйственных ям почти не повлияли бы здесь на общее процентное соотношение в фаунистическом списке, т.к. составляют едва ли десятую часть всего количества костей, вследствие чего и многие детали жизненного уклада ускользнули бы от внимания исследователей. На примере Нимфея показано насколько подробно можно судить об изменении жизненного уклада населения, если сравнивать между собой материалы из разных контекстов, отчетливо понимая принципиальную разницу их происхождения.
Следует так же обращать внимание на то, каким костными остатками представлено животное. Например, на крупных городских поселениях Крыма нередки находки рогов благородного оленя зачастую со следами распиловки на части. Такой характер остатков позволяет предположить, что благородный олень не был объектом охоты жителей крупных боспорских центров. На него охотились скифы или, возможно, жители поселков на хоре, приносившие на городские рынки оленьи рога в качестве сырья для косторезного дела. В Нимфее и Пантикапее многие декоративные резные предметы и ручки ножей сделаны из оленьего рога.
В статье подчеркивается, что тесный контакт эксперта-археозоолога с археологами и правильная интерпретация последними археологических контекстов имеют большое значение. Любая ошибка, допущенная археологами, приведет к еще большей ошибке в трактовке материала исследователем-фаунистом и искажению представлений о хозяйстве обитателей памятника. Совершенно неправильным представляется поэтому так называемая работа "в слепую", когда специалист определяет костные материалы в камеральных условиях, без ознакомления с археологическими контекстами памятника и представляет коллегам археологам общий фаунистический список или список по отдельным пакетам, не понимая специфики их происхождения.
A.K. Kasparov. Some problems of interpretation of faunal remains as shown by archaeological sites in the eastern Crimea
The article deals with problems of interpretation of palaeofaunistic identifications of bones from different archaeological sites. The most general index which is obtained on the basis of the amount of similar bones in an assemblage, the sizes of fragments and the individual age of animals, is the minimum number of individuals (MNI). However, this index is in fact rather arbitrary and, as a rule, smaller than the real value, reflecting the reality only in single cases.
Moreover, we should remember that any archaeozoological sample is quantitatively a very small part of the thanatocoenosis it represents, both because few sites are excavated completely, and because huge numbers of bones do not get into hands of a researcher for certain taphonomic reasons. The probability that a particular individual from a archaeozoological thanatocoenosis is represented among the collection by at least a single bone is approximately 0.5. Respectively, the probability of obtaining n bones for examination equals to 0.5 in the nth power, i.e. 0.25 for two bones, 0.12 for three, 0.062 for four, and so on (Gautier, 1984). Thus a paradoxical conclusion can be drawn that the minimum number of individuals is practically equal to the number of identifiable bones, since the probability of an animal being represented in the sample by several bones, and therefore counted repeatedly, is extremely small.
The general calculation of bones of particular species also may lead to the problem of accounting osteological finds in the case where a complete or almost complete animal skeleton is discovered in a cultural layer. If such bones, which are the remains of a single individual, are included into the general number during the statistical calculation, they would distort badly the results. For instance, a few hares preyed by chance for three hundred years of the occupation of a site, if all bones of their skeletons are added to the general sum of the faunal finds, would indicate hare as perhaps the main source of meat as compared with single skeletal fragments of other animal species. On the other hand, a comparison of species on the basis of MNI in the given case is also unreliable, because MNI is a conventional value several dozen times smaller than the number of identifiable remains. Undoubtedly, many more animals must have been slaughtered at the settlement for the period discussed. Hence, if we compare species according to MNI we compare certain conventional values as regards some species with the real data related to those species which are represented by a number of complete skeletons. The results thus obtained are also distorted. It seems reasonable to account a complete skeleton as a single find adding it as one item to the general number of bones with corresponding notes recorded in the report.
A further problem which makes interpretation of osteological data much more difficult is that of identification of wild and domestic forms of the same or very similar species in those cases where the domesticated animal has been assumed to be an individual species. The main indications in such a situation are the absolute number of the bones found and their statistics. In the cases where the wild species does not differ in its size from the domesticated breed (e.g. wild and domestic horse), the presence of domesticated forms is identified by archaeological evidence – representations, finds of parts of harness, documents, etc.
We must also pay attention to peculiarities of the archaeological contexts from which our osteological collections come. This will enable us to reconstruct more completely the mode of life at the sites studied. Indicative examples of this are storage pits representing closed complexes of a clear genesis and often reliably dated. The main feature of osteological finds from pits as compared with those from cultural layers is that they have been accumulated during a relatively short period of functioning of the pits and represent bones of particular animals slaughtered by definite groups of individuals. With a fair degree of probability such remains may be considered as food refuses. For that reason, the minimal number of individuals probably does not differ much from the real value there, whereas in cultural layers this index is fairly arbitrary.
The percentage of principal animal species in storage pits generally differs from that in cultural layers. This difference of osteological composition is to be explained by the fact that in cultural layers were buried remains of any animals kept at the settlement, including dead or draft animals, or even those bred for some ritual purposes. By contrast, in storage pits these are mostly food remains reflecting culinary priorities of certain groups of population. The above considerations are illustrated here by the example of the town of Nymphaeum in the eastern Crimea, which is dated to the period from the 4th-3rd cen. B.C. to the first centuries of this era. Would materials from storage pits have been included into the total mass of data they would have almost no influence on the percent ratios of the faunal finds, accounting hardly for one tenth of the total number of bones, and thus many details of the town’s life would have been overlooked. The example of Nymphaeum demonstrates how exactly we may judge about changes in the life mode of some population by comparison of materials from different contexts if we take into account the principal difference of their origins.
We must draw attention also to that by what kind of osteological remains a particular animal is represented. For instance, antlers of red deer, often sawn into parts, are fairly common finds at large urban settlements in Crimea. Such character of the remains suggests that red deer were hunted not by dwellers of large Bosporan centres, but rather by Scythians or inhabitants of different settlements in the chora, who brought the antlers to the city markets as raw material for bone carvers. Many decorated carved objects, including knife-handles, from Nymphaeum and Panticapaeum are made from antler.
In this article it is emphasized that a close collaboration of an expert-archaeozoologist with archaeologists and the correct interpretation of archaeological contexts by the latter are of special importance. From any mistake made by archaeologists follows still a greater error in treatment of the material by the faunist, distorting our conceptions of the economy of the site’s occupants. Therefore, it seems quite a wrong approach for an expert to work ‘blind’ identifying osseous remains in laboratory conditions without having examined the archaeological contexts of the site, and to present to his colleagues-archaeologists a general faunal list or lists of particular packets of finds without taking their provenance into account.
М. В. Скржинская. Праздники Аполлона на Боспоре и в Ольвии
В античности участие в государственных религиозных празднествах было важнейшим проявлением деятельности человека как гражданина полиса. В милетских колониях Северного Причерноморья главный государственный праздник справляли в честь Аполлона. Первоначально его всюду посвящали Аполлону в ипостаси Врача. Так было в Пантикапее и многих городах Боспора вплоть до I в. до н. э. В Ольвии, начиная с V в. до н. э., главный государственный праздник посвящался Аполлону Дельфинию. В статье описываются эти и другие праздники Аполлона (Таргелии, Кианепсии, Боэдромии и другие).
Эпиграфические источники показывают, что ольвиополиты и боспоряне посещали торжества в честь Аполлона чаще, чем другие праздники за пределами своих государств. С этой целью они приезжали в Милет, а также на панэгерии в Дельфах и на Делосе. Среди гостей из Северного Причерноморья бывали боспорские цари и их послы. Граждане Боспора и Ольвии делали приношения богу, смотрели на праздничные ритуалы, иногда участвовали в праздничных агонах. За заслуги перед общегреческими святилищами Аполлона некоторые ольвиополиты и боспоряне удостаивались проксений и разных почестей, в частности проэдрии (права занимать почетное место) во время праздничных мусических состязаний в театре и атлетических на стадионе.
Праздники Аполлона, сформировавшиеся в Ольвии и на Боспоре в VI-V в. до н. э., утеряли свою ведущую роль в I в. до н. э. Тогда Ольвия после гетского разгрома на некоторое время вообще прекратила свое существование, а после возрождения жизни в городе пантеон его богов значительно изменился, и соответственно иными стали религиозные праздники. На Боспоре после того, как Митридат VI ввел новый календарь, вся система праздников претерпела кардинальные изменения.
M.V. Skrzhinskaya. Festivals of Apollo in Bosporus and Olbia
During the Greek period, the participation in various public religious festivities was one of the most important civil activities of any individual. In Milesian colonies in the northern Black Sea area, the main state festival was celebrated in honour of Apollo. There the festivals were originally dedicated to this god in his hypostasis of Physician. It was so in Panticapaeum and many other cities of Bosporus till the 1st cen. B.C. In Olbia, from the 5th cen. B.C. the main public festivals were dedicated to Apollo Delphinius. This paper describes both the mentioned above and some other festivals of Apollo (Thargelia, Kyanepsia, Boedromia, etc.).
Epigraphic sources suggest that Olbiapolitans and Bosporans went abroad to various festivities in honour of Apollo more frequently than to any other ones. With that purpose they visited Miletus, as well as different panegyreis in Delphi and on Delos. Among the guests from the northern Black Sea coasts happened to be Bosporan kings and their ambassadors. Citizens of Bosporus and Olbia offered there gifts to the god, watched festive rituals, and sometimes participated in the festive agones. For their services to the Panhellenic sanctuaries, some Olbiapolitans and Bosporans were honoured with a proxenia or various other awards, in particular, a prohedry (the right to occupy an honorary place) during the festive music competitions in theatres and at the athletic stadiums.
The festivals of Apollo, having been established in Olbia and Bosporus in the 6th-5th cen. B.C., lost their leading role in the 1st cen. B.C. This was the period when, after the Getaean devastation, Olbia for some time ceased to exist altogether, and after the revival of the city the pantheon of its gods changed considerably, the religious festivals being correspondingly changed, too. Also in Bosporus, after Mithridates VI had introduced a new calendar, the whole system of festivities was transformed in a cardinal way.
В. И. Денисова. К боспорским монетам с пятиколонным храмом
Медные боспорские монеты (рис. 1) были введены в научный оборот еще в ХVIII в. Немецкий аббат Э. Фрёлих (Frцlich 1752) и французский историк Ф. Кари (Сагу 1752) приписали их двум боспорским царям II в.: с монограммой ВАК – Котису II (123–132 гг.), с монограммой BAEY – Евпатору (154–170 гг.). Э. Фрёлих и Ф. Кари полагали, что на монетах изображен храм Юпитера Капитолийского, существовавший в Боспорском государстве; буквы KA PE, имеющиеся по бокам храма, истолковывали как начало слова KAPETOLION.
Д. Рауль-Рошетт (Raoul-Rochette 1822: 116 sqq. ), занявшись опровержением популярной в его время гипотезы о захвате на Боспоре в начале I в. н. э. власти сарматским племенем аспургиан, предпринял попытку пересмотреть дату монет с монограммой BAK. Сторонники сейчас упомянутой гипотезы (Ф. Кари, Э. Висконти и др.) ссылались на плохо сохранившуюся монету из трактата знаменитого французского эрудита XVIII в. И. Пельрена (J. Pellerin), на которой тот ошибочно прочел SAUROMATOU ASPOURGOU. Д. Рауль-Рошетт вскрыл заблуждение И. Пельре и доказал, что монета Савромата “аспургианина”, предполагаемого узурпатора царской власти на Боспоре, в действительности является монетой, несущей надписи TEIMAI BASILEOS KOTUOS (на аверсе), TOU ASPOURGOU (на реверсе). Хотя монеты данного типа все нумизматы издавна относят к чеканке боспорского царя Котиса I (45-68 гг.), Д. Рауль-Рошетт с таким определением не согласен. В противовес общепринятой точке зрения Д. Рауль-Рошетт в своем труде настаивает, что эти монеты чеканил другой боспорский царь по имени Котис, якобы правивший с 2 по 17 г. н. э. Этому же созданному его воображением Котису приписал Д. Рауль-Рошетт также монеты с храмом и монограммой BAK (рис. 1: 1). Монеты с монограммой BAEY (рис. 1: 2) Д. Рауль-Рошетт, придерживаясь традиционной атрибуции, относил к чеканке Евпатора. Построения Д. Рауль-Рошетта жестко раскритиковал Келлер (Kohler 1823). Атрибуция и датировка монет с храмом и монограммами BAK и BAEY, сложившиеся в ХVIII в., удержались в научной литературе вплоть до середины XX в., когда эти монеты снова попали в поле зрения исследователей.
Л.П. Харко, принимая традиционный взгляд на, эти монеты, высказал предположение, что буквы KA PE не имеют отношение к храму, который они фланкируют. Л.П. Харко полагал, что в данном случае под словом KAPETOLION подразумевался стратегический или муниципально-религиозный центр, подобный капитолиям, существовавшим в провинциальных центрах Римской империи. По мнению Л.П. Харко, боспорский капитолий находился вблизи Фанагории и включал храм Афродиты Апатуры – главную культовую святыню Боспора. Согласно версии Л.П. Харко, выпуском этих монет был ознаменован факт сооружения или восстановления боспорского капитолия и его храма (Харко I950).
Под другим углом зрения подошел к этим монетам П. О. Карышковский (Карышковский 1953). Ошибочно утверждая, что еще Д. Рауль-Рошетт приписал Котису I монеты с храмом и монограммой ВАК и не разобравшись в том, что Д. Рауль-Рошетт имел в виду совсем другого царя Котиса, П.О. Карышковский поставил себе задачу обосновать принадлежность этих монет Котису I. Убедительных доказательств П.О. Карышковский, однако, не привел, подменив их серией силлогизмов. Продекларировав принадлежность этих монет Котису I, П.О. Карышковский объяснил появление в чеканке Котиса I данного монетного типа как своего рода скрытый протест боспорского царя против власти Рима. Якобы Котис I стремился освободиться от опеки Рима и начать чеканку монет со своим изображением и с обозначением своего царского титула, но не осмеливался это сделать. Поэтому, по версии П.О. Карышковского, в 68 г. Котис I произвел чеканку медных монет, на которых императорский портрет был заменен изображением храма. Данный храм П.О. Карышковский называет в своей статье то римским храмом Юпитера Капитолийского, то боспорским святилищем Афродиты Апатуры. Как утверждает П.О. Карышковский, на чеканку этих монет Котис I, осмелился лишь в конце правления Нерона – “когда трон Нерона заколебался”. Дальнейший ход событий, по версии П.О. Карышковского, был таков, Котис умер вскоре после Нерона. После Котиса I якобы боспорский престол в течение нескольких месяцев занимала его вдова, царица Евника. Как известно, в исторических источниках нет сведений о правлении такой царицы. Это имя П.О. Карышковский извлек из предположительно реконструированного В.В. Латышевым текста надписи (КБН № 1118). Надпись утрачена, датировка и восстановления В.В. Латышева проблематичны.
Хронологические выкладки П.О. Карышковского не совпадают с общей линией развития монетного дела Боспора. Судя по некоторым наблюдениям, чеканка упомянутых монет относится к более позднему времени, чем полагал П.О. Карышковский. Умозрительные построения П.О. Карышковского находятся в явном противоречии с показаниями боспорского нумизматического материала, что переводит его гипотезу в разряд беспочвенных догадок и лишает доказательной силы выводы тех исследователей, которые в своих разработках базировались на его гипотезе (Фролова 1976, 1977; Абрамзон, Фролова, Горлов 2000. И др.). В.А. Анохин (Анохин 1986) высказал предположение, что монеты с храмом и монограммами BAK и BAEY чеканил Рескупорид II с 68 по 79 г. в честь своих родителей (живых или уже умерших) – царя Котиса I и его супруги Евники.
Внимательное изучение высказанных точек зрения показало отсутствие аргументов в пользу той или иной датировки, а также отсутствие данных о правлении царицы Евники, введенной в историю Боспора П.О. Карышковским.
Исходя из общей линий развития боспорской чеканки II в., имеются определенные основания отнести первый выпуск монет с храмом и монограммой ВАК к 86 г. и связать их выпуск с Капитолийскими играми. Капитолийские игры, учрежденные Домицианом в 86 г. и справлявшиеся каждые пять лет, сопровождались организацией многочисленных агонов, в той или иной степени связанных с императорским культом. Как составная часть императорского культа, они устраивались при храмах в честь императоров. Поэтому весьма вероятно, что эмиссия монет с храмом и монограммой Котиса I – первого боспорского царя, носившего титул пожизненного первосвященника императоров (άρχιερείς τών Σεβαστών διά βίου), был связан с празднованием в Боспорском царстве Капитолий.
V.I. Denisova. Bosporan coins with five-columned temple
Bosporan copper coins (Fig. 1) were published as early as the 18th century. German abbot E. Frölich (Frölich 1752) and French Historian F. Cary (Cary 1752) attributed them to two Bosporan kings of the 2nd cen. A.D.: those with the monogram BAK to Kotis II (123–132 A.D.), and with the monogram BAEY – to Eupator (154–170 A.D.). Frölich and Cary supposed that represented on these coins was the temple of Capitoline Jupiter which existed somewhere in the Bosporan Kingdom, letters KA PE put at either side of the temple having been interpreted as the beginning of the word KAPETOLION.
D. Raoul-Rochette (Raoul-Rochette 1822: 116 sqq.), who set to refuting the popular then hypothesis about usurpation of power in Bosporus by the Sarmatian tribe of Aspurgians in the beginning of the 1st cen. A.D., made an attempt to revise the dates of coins with the monogram BAK. The supporters of the hypothesis mentioned above (F. Cary, E. Visconti, et al.) referred to a poorly preserved coin published in a treatise of the well-known French erudite of the 18th century J. Pellerin) who erroneously read SAUROMATOU ASPOURGOU on the coin. Raoul-Rochette disclosed Pelrin’s delusion and proved that the coin of ‘Sauromates the Aspurgian’ – the supposed usurper of the royal power in Bosporus – was in fact a coin bearing the legends TEIMAI BASILEOS KOTUOS (on the obverse) and TOU ASPOURGOU (on the reverse). Although coins of this type were considered by all numismatists as minted by the Bosporan king Kotis I (45–68 A.D.), Raoul-Rochette did not agree with this definition. Running counter to the generally accepted view, he insisted in his work upon these coins having been minted by another Bosporan king, also named Kotis, but who would have been ruling in 2–17 A.D. To that Kotis, created by Raoul-Rochette’s own imagination, the latter attributed in addition the coins with a temple and the monogram BAK (Fig. 1: 1). Raoul-Rochette, following the traditional attribution, considered the coins with the monogram BAEY (Fig. 1: 2) as minted by Eupator. H.K.E. Köhler (Köhler 1823) criticized severely the speculations of Raoul-Rochette. The attribution and dating of the coins with a temple and the monograms BAK and BAEY, as they were formed in the 18th century, were retained in scientific literature until the middle of the 20th century when these coins appeared again within the field of vision of researchers.
L.P. Kharko accepting the traditional view on these coins supposed that the letters KA PE have no relation to the temple they are flanking. He believed that in this case under the word KAPETOLION some strategic or municipal-religious centre was implied, similar to the capitols which existed in different provincial centres of the Roman Empire. In Kharko’s opinion, the Bosporan Capitol was situated somewhere near Phanagoria and included a temple of Aphrodite Apatura – the main object of worships in Bosporus. According to Kharko’s version, the issue of the coins under consideration marked the fact of the construction or restoration of the Bosporan Capitol and its temple (Харко I950).
P.O. Karyshkovskiy considered these coins under another angle (Карышковский 1953). Erroneously alleging that already D. Raoul-Rochette had attributed the coins with a temple and the monogram BAK to Kotis I (misunderstanding that Raoul-Rochette implied here quite another king Kotis), Karyshkovskiy attempted to ground that these coins were issued by Kotis I. He adduced no convincing arguments, but presented instead a series of syllogisms. Having declared the belonging of the coins to Kotis I, Karyshkovskiy explained the appearance of this coin type in the minting of Kotis I as some kind of concealed protest of the Bosporan king against the power of Rome. Kotis I would have intended to free himself from the Roman wardship and start minting of coins with his own image and designation of his royal title, but finally had not dared to do that. Therefore, according to Karyshkovskiy’s version, in 68 A.D., Kotis I issued copper coins on which the imperial portrait was replaced by the representation of a temple. This temple is called in Karyshkovskiy’s paper now the Roman temple of Capitoline Jupiter, now the Bosporan sanctuary of Aphrodite Apatura. In Karyshkovskiy’s opinion, Kotis I dared to mint these coins only in the end of Nero’s rule – “when the throne of Nero became unsteady”. The further events according to Karyshkovskiy were as follows: Kotis died soon after Nero. After Kotis I, the Bosporan throne would have been occupied for several months by his widow – queen Eunike. The historical sources, however, contain no evidence on the rule of such a queen. This name was deduced by Karyshkovskiy from the text of an inscription (KBN no. 1118) tentatively reconstructed by V.V. Latyshev. The inscription itself is lost and Latyshev’s reconstructions and dating are rather problematic.
The chronological suppositions of Karyshkovskiy run counter the general trend in the development of the coinage in Bosporus. Judging by certain evidence, minting of the coins mentioned above is dated to some period later than that proposed by Karyshkovskiy. The speculative hypotheses of Karyshkovskiy contradict distinctively to the Bosporan numismatic evidence, and are reduced to a rank of ungrounded guesses, invalidating the conclusions of those researchers who have based on them their investigations (Фролова 1976, 1977; Абрамзон, Фролова, Горлов 2000, et al.). V.A. Anokhin (Анохин 1986) supposed that the coins with a temple and the monograms BAK and BAEY were minted in 68–79 by Rheskouporis II in honour of his parents (alive or already dead) – king Kotis I and his spouse Eunike.
A careful examination of the proposed hypotheses showed the absence of any arguments in favour of this or that dating, as well as of any evidence on the rule of queen Eunike introduced into the history of Bosporus by P.O. Karyshkovskiy.
Taking into account the general trend in the development of Bosporan minting in the 2nd cen. A.D. there are certain grounds to date the first issue of the coins with a temple and the monogram BAK to 86 A.D. and to link it with the Capitoline Games. The five-yearly Capitoline Games established by Domitian in 86 A.D. were accompanied by organization of numerous agones connected to a greater or lesser degree with the imperial cult. As a constituting part of the imperial cult they were held in honour of the emperors at different temples. Therefore, it is quite probable that the emission of the coins with a temple and the monogram of Kotis I – the first Bosporan king bearing the title of lifelong high priest of the emperors (άρχιερείς τών Σεβαστών διά βίου) – was connected with celebration of Capitolia in the Bosporan Kingdom.
Е. В. Переводчикова, К. Б. Фирсов. Орнаментированный предмет из кургана Козел: пережиточный гальштатский стиль в скифских царских курганах?
В Государственном Историческом музее среди материалов из скифского царского кургана Козёл IV в. до н.э., раскопанного И.Е. Забелиным в 1865 г., хранятся фрагменты металлического (бронза или плохое серебро) предмета, состоящего из орнаментированных пластины (рис. 1: 1, 2, 4), диска (рис. 1: 3), гвоздика-заклепки (рис. 1: 5), гвоздя (рис. 1: 7) а также остатков дерева (рис. 1: 6).
В архиве ИИМК РАН найден рисунок, выполненный во времена И.Е. Забелина художником И. Медведевым, где этот предмет изображен в виде цилиндрической коробочки с крышкой (рис. 2). Не соглашаясь с некоторыми деталями представленной на рисунке реконструкции, следует признать, что предмет представлял собой деревянную цилиндрическую коробку с металлическими накладками, составную – в отличие от традиционных скифских сосудов, вырезанных (выдолбленных) из дерева целиком.
Почти полные аналогии обеим частям нашего предмета, найденные в Александропольском кургане (рис. 3), не проясняют его назначения, т.к. контекст находки неизвестен. То же можно сказать и о тонких серебряных дисках, похожих на наш по размеру, композиции и технике исполнения, из фракийского погребения в Панагюриште IV и до н.э. (рис. 4).
Орнамент, подобный украшающему нашу пластину (три ряда крупных горошин между рядами мелких) в качестве устойчивого мотива отмечен на ряде гальштатских шлемов и сосудов IX –VII вв. до н.э. (рис. 5).
В IV в. до н.э. гальштатские традиции сохраняются в пережиточном виде на некоторых территориях, одной из которых была Фракия. Во фракийских памятниках этого времени существует ряд категорий вещей, оформленных в древних гальшатских традициях – например, нагрудники (рис. 6).
Фракийское влияние в материале скифских царских курганов IV в. до н.э. общеизвестно. В комплексах ряда этих курганов (Хомина Могила – рис. 7, Краснокутский – рис. 8, Солоха, Покровка), наряду с фракийскими вещами встречаются предметы, стиль которых можно предположительно назвать пережиточно-гальштатским. В качестве признаков этого стиля можно предложить технику, орнамент из крупных геометрических фигур, значительное свободное пространство между его элементами. Немногочисленные образцы этого предположительно определяемого стиля существуют в шлейфе фракийского влияния в культуре, представленной скифскими царскими курганами этого времени.
Представляет особый интерес и открывает перспективы дальнейшего исследования и то обстоятельство, что находки предметов подобного стиля встречаются и в более позднее время в Северном Причерноморье (рис. 9).
E.V. Perevodchikova, K.B. Firsov. Ornamented object from the Kozel Barrow: remnants of the Hallstatt style in Scythian Royal kurgans?
In the State Historical Museum, among the finds from the Scythian Royal Kurgan of Kozel excavated by I.E. Zabelin in 1865 and dated to the 4th cen. BC., there are some fragments of a metallic (bronze or poor silver) object consisting of a decorated plate (Fig. 1: 1, 2, 4), a disk (Fig. 1: 3), a nail-rivet (Fig. 1: 5), a nail (Fig. 1: 7), and some wooden remains (Fig.1: 6).
In the archive of IIMK RAS, was found a picture drawn in the times of I.E. Zabelin by artist I. Medvedev. On this drawing, the object under discussion is represented in the form of a cylindrical box with a lid (Fig. 2). Though we cannot agree with certain details of the reconstruction represented on this drawing, we must nevertheless recognize that the object really was a wooden cylindrical box with metal attachments, and a composite one besides, in contrast to the traditional Scythian vessels cut (gouged) from complete wooden pieces.
The finds from the Aleksandropol kurgan (Fig. 3) which are almost complete analogues to the two parts of our example, do not make its purpose any clearer since the context of those finds has remained unknown. The same is true of the thin silver disks similar to ours in their dimensions, composition and technique, found in a Thracian burial of the 4th cen. B.C. in Panagyurishte (Fig. 4).
Ornaments similar to those with which our plate is decorated (three rows of large peas between rows of small ones) have been recorded as a well-established motif on a number of Hallstatt helmets and vessels of the 9th–7th cen. B.C. (Fig. 5).
In the 4th cen. B.C., Hallstatt traditions were preserved in remnant forms in some areas including Thrace. At Thracian sites of that period, a number of types, e.g. breastplates (Fig. 6), are found executed in old Hallstatt traditions.
The Thracian influence is well known in finds from Scythian Royal kurgans. Among the complexes from a number of these barrows (Khomina Mogila – Fig. 7, Krasnokutsky – Fig. 8, Solokha, and Pokrovka), along with Thracian materials are found certain objects in the style which may be tentatively called remnant-Hallstatt. Considered as characteristic features of this style may be the technique, decorations composed of large geometrical figures and considerable clear areas between their elements. Few examples of this presumable style have been found within the zone of Thracian influence in the culture represented by Scythian Royal kurgans of that period.
Of special interest and promising for further studies is the fact that objects of a similar style have been reported also from the northern Black Sea area of a later period (Fig. 9).
М. Ю. Трейстер. Ожерелье из Одесского Музея – малоизвестная находка из Ольвии или подделка?
М.Yu. Treister. The necklace from the Odessa Museum – a little-known find from Olbia or a fake?
The author discusses a necklace with a butterfly-shaped pendant, allegedly coming from Olbia, in the collection of the Odessa Archaeological Museum. This necklace was acquired in 1907 by A.L. Berthier de la Garde, who handed it over as a gift to the Museum in 1910 (Figs. 1–2). It has almost never attracted the attention of scholars, except for M.V. Skrzhinskaya (1994: 20, 22, fig. 2, 4), who suggested that it was made up in the early 20th century of different pieces of authentic ancient jewellery, probably even coming from a single burial and dating the pendant to the 2nd cen. B.C. Most recently, the necklace under consideration was published in the new catalogue of the Odessa Museum where it was dated to the 1st–2nd cen. A.D. (Karageorghis, Vanchugov 2001: Nо. 130).
During my studies in the Photo Archive of the Institute of the History of Material Culture in St. Petersburg, I found a negative (III 3240, inv 6216. Figs. 3–4) showing a necklace with a butterfly-shaped pendant which is registered as found in Olbia and offered to the Archaeological Commission in 1904 by a certain S.N. Mishenin, the watchman of the ancient tombs in Parutino. The necklace was not then acquired by the Archaeological Commission as a “composite and reworked” example.
The necklace offered for sale to the Archaeological Commission, in its main part, corresponds exactly to the one acquired in 1907 by Berthier de la Garde and stored now in Odessa, although the butterfly-shaped pendant, being stylistically similar to that in Odessa, differs in several significant details. This fact suggests that sometime before 1904-1907, two necklaces with butterfly-shaped pendants had been found, or rather forged, one of which was offered to the Archaeological Commission. That item having not been acquired, it was equipped with another, similar pendant and then successfully sold to A.L. Berthier de la Garde.
The supposition that these necklaces were rather forged than authentic is confirmed by the fact, that all the necklaces with butterfly-shaped pendants, known from some archaeological contexts, have medallions in the central part and demonstrate a differing type of the connection between the medallions and the pendants (figs. 5–8) (see Appendix 1). Moreover, in the necklaces known from the necropoleis of Olbia and Chersonesos, as well as Sarmatian burials in the North-Western Pontic area of the second half of the 1st century A.D., the construction of the butterfly-shaped pendants also differs. An examination of the main part of the Odessa necklace, shows that it is possibly authentic, being composed of elements which have parallels among the jewellery of the 2nd–1st centuries BC.
By the time, when the Odessa necklace was forged, there had been known at least three necklaces with butterfly-shaped pendants, all found between 1891 and 1898 in Olbia (Appendix 1.2; Fig. 5) and Chersonesos (Appendix 1.4–5; Figs. 6–7). Perhaps, there was another necklace of this type found in Olbia in 1891, although it is also possible that it was found by illegal excavators in Olbia in 1913 (Appendix 1.3). Moreover, by that time, perhaps, there had been known yet another example, which according to R. Zahn (1921) was kept in a private collection in Berlin (Appendix 1.11); no representations of the latter item are known, but it may prove to be the same necklace, which was kept in the 1920s in the collection of Merle de Massoneau in Paris (Appendix 1.12; Fig. 8). Of all the necklaces mentioned above, the example from Odessa has a pendant which resembles most closely the one decorating the necklace looted in Olbia in 1891 and published first by A.V. Oreshnikov in 1894 (Fig. 5).
Finally, this paper is dealing with the falsification of antiquities in South Russia in the late 19th – early 20th cen., which is compared with the present-day situation of illegal excavations in the North Pontic area, trade in antiquities, and the growing flow of fakes, especially those of Graeco-Roman jewellery, as well as faked gold and silver objects of the types found in different Scythian and Sarmatian barrows. It is proposed here to adopt drastic measures for documenting the ‘unprovenanced materials’ and fakes offered for sale to the museums, similarly to those efforts that were diligently applied a century before by E. von Stern, A.L. Berthier de la Garde, A.V. Oreshnikov and others in order to preserve the available information and to single out fakes. This will help our successors to avoid in future publishing fakes alongside with authentic objects of ancient art, as it was recently the case with the necklace from the Odessa Archaeological Museum.
Ю. Л. Дюков, Т. Н. Смекалова, А. В. Мельников, Н. М. Вечерухин. Иccледование серебряных монет Александра Македонского из собрания Государственного Эрмитажа
Вклад Александра Македонского в историю цивилизации поистине огромен. Велико также его влияние на монетную чеканку всего эллинистического мира. Александр ввел единый тип монет на всей территории его огромной империи. Ряд стран и городов только благодаря завоеваниям Александра Македонского впервые познакомился с монетой. При жизни Александра и после его смерти в 323 г. до н.э., в его владениях, простирающихся от Эпира до Инда, насчитывалось примерно 24 официальных монетных двора. Все они производили свои собственные золотые, серебряные и бронзовые монеты строго установленных типов для того, чтобы снабдить всю территорию обширной империи надлежащим видом и необходимым количеством государственных денежных средств. Внимательное изучение дошедших до нас александровских монет свидетельствует об удивительном постоянстве типов на протяжении десятилетий, как при его жизни, так и после смерти Александра, когда, несмотря на начавшийся распад империи, на всей территории продолжают чеканить александровские монеты, не изменяя при этом ни их внешний вид, ни объем выпусков. Целью этих упорно сохранявшихся типов было снабдить рынок завоевавшей необыкновенную популярность и доверие александровской монетой и тем самым удержать захваченные этой монетой позиции.
Александровские имперские монеты, чеканенные на разных монетных дворах, отличались по внешнему виду только наличием определенных символов, знаков, эмблем, буквенных сокращений, монограмм и даже имен целиком на реверсе. Они появляются для того, чтобы отметить продукцию определенных выпусков, и, тем самым оградить полноценные монеты от опасности порчи металла. Для современных исследователей использование разнообразнейших символов представляет большое удобство и интерес, так как открывает возможность для определения места и времени выпусков. В настоящее время удается идентифицировать многие монетные дворы, но все еще есть большое количество монет, отнесение которых к определенным центрам чеканки пока остается открытым вопросом. Поэтому в данной работе была поставлена цель наиболее полной идентификации александровских монет из коллекции Государственного Эрмитажа по их принадлежности тому или иному центру чеканки и установление хронологических рамок чеканки монет. Естественно было ожидать, что чеканка Александровских монет в Малой Азии, на Востоке, в Египте, в Причерноморье, то есть областях, отдаленных друг от друга на огромные расстояния, основывалась на различных источниках металлов, и сплавы монет, чеканенных в разных центрах, должны различаться по содержанию микропримесей. Поэтому в настоящую работу впервые в мировой практике был включен аналитический метод (рентгеновская флуоресцентная спектроскопия) для изучения элементного состава сплавов серебряных монет Александра Македонского, то есть введен новый независимый исследовательский параметр.
Коллекция серебряных монет александровских выпусков Государственного Эрмитажа, насчитывает более 1000 экземпляров (из них около 560 – тетрадрахмы). На лицевой стороне серебряных монет Александра изображено безбородое лицо Геракла, вправо; на оборотной – Зевс, сидящий на троне, влево, держащий на вытянутой правой руке орла и скипетр в левой. К настоящему времени обработана часть данных по химическому составу сплавов, относящаяся к тетрадрахмам. Безусловно, для полноты картины необходимо добавить сюда сведения о составе более мелких фракций серебра, что и будет сделано в дальнейшем, но уже данные по тетрадрахмам дают интереснейшие результаты, которые мы приводим ниже. Оказалось, что примеси золота, меди и свинца помогают выявить географические и временные различия в составе сплавов монет. Наибольшее, по сравнению с монетами, чеканенными во всех других регионах, количество примесного золота содержится в монетах Македонии. Самое значительное содержание золота обнаружено нами в монетах, чеканенных в Амфиполе, имеющих символ «факел» вместе с буквой L и другими знаками и буквами (Price 1991: NN 438–97). Такой выдающийся символ, как «факел», встречающийся в сочетании с различными знаками в 61 варианте на большом количестве монет (только в коллекции Государственного Эрмитажа таких монет 41 экз.) вряд ли был знаком какого-то должностного лица. М. Дж. Прайс склонялся к тому, что это – символ города Амфиполя (Price 1991: 86). Опираясь на данные по содержанию золота, мы можем высказать предположение, что, возможно, для чеканки монет именно с символом «факел», была применена какая-то особая партия металла из месторождения, руды которого характеризуются очень большой примесью золота.
Это согласуется с данными других исследователей, о том, что серебряные руды Фракии и Македонии характеризуются высоким содержанием золота. Несколько меньшее количество золота зафиксировано для монет, чеканенных в Причерноморье, затем следуют монеты, чеканенные в Малой Азии, и, наконец, самое маленькое количество этого элемента фиксируется для тетрадрахм, чеканенных на Востоке и в Мемфисе. Таким образом, изменения в содержании примеси золота носят явно выраженный территориальный характер. Это означает, что данные по содержанию золота можно использовать для того, чтобы судить о региональной принадлежности монет, и, возможно, о том или ином источнике серебра для их чеканки.
Едва ли не более яркие изменения фиксируются для содержания меди в серебряном сплаве тетрадрахм. Во всех монетах, чеканенных в IV–III вв. до н.э. содержится ничтожно малое количество меди (до 1%). Только для монет, чеканенных во II в. до н.э. зафиксировано довольно значительное количество меди в составе сплава (иногда более 10%). Следовательно, высокое содержание меди в сплаве является хронологическим признаком и характеризует наиболее поздние выпуски тетрадрахм.
Хорошо видны различия по содержанию свинца в сплаве тетрадрахм, которые, скорее, являются территориальными, чем хронологическими. В монетах, чеканенных в Македонии, свинца больше, чем во все остальных, от 2 до 5%. Меньше всего свинца (<1%) содержится в сплаве тетрадрахм, чеканенных в Сирии и Финикии, а также на Востоке и в Мемфисе. Промежуточное количество свинца (~1–2%) содержится в тетрадрахмах, чеканенных в Причерноморье, Греции и Малой Азии.
Нам удалось выявить также монеты, резко отличающиеся по составу сплава поверхности от остальных монет этого класса. Так, обнаружены две позолоченные монеты (вероятно, в Новое время в чисто декоративных целях): Мессембрия, 175–125 гг. до н. э. (Price 1991: N 1059) и Амфиполь, 315–294 гг. до н. э. (Price 1991: N 494). По аномально большим значениям меди, которая, вероятно, проступает на поверхности монет за счет изношенности покрывающего серебряного слоя, выявлены плакированные монеты, имеющие медную сердцевину, покрытые серебряной фольгой: Пелла, 275–270 гг. до н. э. (Price 1991: N 621); Истр, примерно 201 г. до н. э. (Price 1991: N 2507); Алабанда, 173–167 гг. до н. э. (Price 1991: N 2468); Аспенд, 203–185 гг. до н. э. (Price 1991: N 2911); Сидон, 311 г. до н.э. (Price 1991: N 3514); Вавилон, 311–305 гг. до н. э. (Price 1991: N 3762). Таким образом, данные о составе сплава помогают в территориальной, временной атрибуции и определении технологических особенностей чеканки серебряных монет Александра Македонского.
Yu.L. Dyukov, T.N. Smekalova, A.V. Mel’nikov, N.M. Vecherukhin. Studies of Silver Coins of Alexander of Macedon from the Collection of the State Hermitage
The contribution of Alexander of Macedon into the history of civilisation is huge indeed, as is also his influence on the minting of coins all over the Hellenistic world. Alexander introduced a common type of coins throughout the entire territory of his vast empire. It is owing to his conquests that a number of countries and cities became acquainted with coins at all. During the lifetime of Alexander and after his death in 323 B.C., the number of official mints within the limits of his possessions, which extended from Epirus to the Indus, amounted to c. twenty four. They all issued their own gold, silver and bronze coins of strictly established types in order to provide all the empire with due kinds and necessary amounts of state currency. A careful examination of survived Alexander’s coins indicates an amazing constancy of their types throughout several decades both during his lifetime and after his death, when notwithstanding the starting disintegration of the empire, the minting of Alexander’s coins continued, without any changes either in their outer appearance or in the volume of the issues. The purpose of these tenaciously persevered types was to provide the market with the coin which had already gained an extraordinary popularity and confidence and thus to retain the positions conquered by this coin.
The imperial coins of Alexander issued from different mints differed in their appearance only by the presence of certain symbols, marks, emblems, letter abbreviations, monograms or even certain complete names on the reverse. These differences emerged in order to mark the products of particular issues and thus to protect the full-value coins from the danger of the spoiling of the metal. For modern researchers, this use of various symbols is of a great interest and convenience, since it gives the possibility to determine the sites and dates of different issues. At present, it has been possible to identify many of the mints, but there are still a considerable number of coins, the attribution of which to any particular minting centre remains an unsolved problem. This article is aimed, therefore, at the presenting of the most complete identifications of Alexander’s coins from the collection of the State Hermitage in terms of their attribution to particular minting centres and establishing the chronological brackets of their issues. Naturally, it is only to be expected, taking into account the differing sources of metal, that the alloys of various issues of Alexander’s coins in Asia Minor, in the East, in Egypt or on the Black Sea coasts, i.e. in the regions lying at great distances from each other, should vary in the amounts of the trace-elements they contain. For that reason, this article deals, for the first time in the World practice, with the application of a method of chemical analysis (x-ray fluorescence spectroscopy) to investigations of the elemental composition of the alloys of silver coins of Alexander of Macedon, i.e. a new independent parameter is introduced into the studies.
The collection of silver coins of Alexander’s issues from the State Hermitage includes over one thousand of examples (of which about 560 items are tetradrachms). On the obverse of silver coins of Alexander, the beardless face of Herakles, right, is represented; on the reverse – Zeus seated on throne left, holding an eagle in his extended right hand and a sceptre in his left. At present, part of the data on the chemical composition of the alloys of the tetradrachms have been already processed. Undoubtedly, it is necessary to supplement these with the information about the compositions of the smaller fractions of silver, as we indeed are intending to do it later, but the results already yielded by the tetradrachms seem to be so interesting that we decided to present them now. The admixtures of gold, copper and lead proved to be helpful in the determination of geographical and chronological differences in the composition of coin alloys. Coins from Macedonia contain the greatest amount of stranger gold as compared with the coins minted in other regions. The most abundant admixtures of gold, as it was discovered, were in the coins minted in Amphipolis and bearing the ‘torch’ symbol along with the letter L and other signs and letters (Price 1991: nos. 438-97). It is unlikely that such a remarkable symbol as the ‘torch’ which is encountered on numerous coins in 61 combinations with various signs (only in the collection of the State Hermitage there are 41 such coins) was the sign of some magistrate. M. J. Price was inclined to consider it as the emblem of the city of Amphipolis (Price 1991: 86). On the basis of our data on the contents of gold, we suppose that it was a certain special lot of metal from some deposit to which high concentrations of gold in the ore were peculiar, that was used for minting exactly the coins with the ‘torch’ symbols.
This supposition agrees well with communications of some other researchers that the silver ores in Thracia and Macedonia a characterised by high contents of gold. A slightly poorer concentration of gold was recorded in the alloy of coins minted in the Black Sea area; these are followed by the coins from Asia Minor, and the smallest contents of this element were found in the tetradrachms minted in the East and in Memphis. Thus the variations in the concentration of the admixed gold are of a distinctly expressed geographical character. This suggests that identifications of the contents of gold in coins may be used to define their origin and, possibly, the source of silver from which they were minted.
Perhaps still more distinct variations have been recorded in the concentrations of copper in the silver-based alloys of the tetradrachms. All of the specimens coined in the 4th and 3rd cen. B.C. contain very small admixtures of copper (below 1%). Only in coins issued in the 2nd cen. B.C., fairly high quantities of copper have been recorded (in some cases over 10%). Therefore, the high concentration of copper is a chronological indication which is characteristic of the latest issues of tetradrachms.
In the alloys of tetradrachms, also certain variations of the lead contents are well discernible being of a territorial rather than a chronological character. Coins struck in Macedonia contain more lead (from 2% to 5%) than all the other. The smallest admixtures of lead (<1%) are found in the alloys of the tetradrachms coined in the Black Sea area, Greece and Asia Minor.
This analysis enabled us to recognise also the coins which differ markedly from other specimens of the same class in terms of the composition of their surface alloy. Thus revealed were two gilded (possibly in the modern period for some decorative purpose) coins: Messembria, 175-125 B.C. (Price 1991: no. 1059) and Amphipolis, 315-294 B.C. (Price 1991: no. 494). By anomalously high contents of copper, which probably shows through due to the wear of the silver coating, also several silver-clad coins with a copper core were recognised: Pella, 275-270 B.C. (Price 1991: no. 621); Istrus, c. 201 B.C. (Price 1991: no. 2507); Alabanda, 173-167 B.C. (Price 1991: n 2468); Aspend, 203-185 B.C. (Price 1991: no. 2911); Sidon, 311 B.C. (Price 1991: no. 3514); Babylon, 311-305 B.C. (Price 1991: no. 3762). Thus the information on the composition of the alloy may help with the geographical and chronological attribution, as well as identification of technological peculiarities of a particular silver coinage of Alexander of Macedon.
Ш. Ф. Курбанов. Тали Хамтуда
Античная крепостца Тали Хамтуда находится в 32 км к юго-востоку от города Пенджикента, расположена в предгорной полосе Зеравшанского хребта. Здесь проходит граница двух географических и древних культурных зон: горной и равниной. С археологической точки зрения такие пограничные территории почти не исследованы, что делает изучение Тали Хамтуда весьма актуальным.
Памятник был обнаружен в 1985 г. А.И. Исаковым. Им был заложен разведовательный шурф на центральном холме. В дальнейшем раскопки проводил автор данной работы. В результате трех (1988, 1990, 1991 гг.) полевых сезонов был почти полностью раскопан центральный холм. Судя по рельефу местности, можно предположить, что на холме-цитадели не раскопанным осталось одно помещение, однако уже сейчас можно реконструировать план всего здания в целом.
Результаты раскопок показали, что укрепленное строение имело два этажа и крестообразную планировку. Здание состояло из восьми помещений на нижнем этаже, столько же, видимо, их было и на втором этаже. В плане выделяются три квадратные башни к востоку, западу и югу от коридора (помещение 1). К северу от коридора находятся два маленьких прямоугольных угловых помещения, клетка пандуса между ними и входная прямоугольная башня к северу от пандуса.
Все бойницы Тали Хамтуда однотипны. В башнях и угловых помещениях они расположены веером, расстояние между ними в большинстве случаев примерно одинаковое: по внешним сторонам башен (кроме южной) около 1,6 м. Бойницы находятся на высоте 1,1 м от уровня пола пристенной фасадной площадки. Со стороны фасада они имеют стрелообразную форму, их верхняя треугольная часть представляет собой нишу высотой 30 см, глубиной около 30–40 см. Стрельчатый верх бойницы образован двумя кирпичами размером 40 × 40 × 10 см, поставленными наклонно. Высота бойницы с фасадной стороны около 1,75 м, внутри – 0,6 м, ширина – 0,16–0,2 м. Длина перпендикулярных стене бойниц более 2 м, а направленных под углом – до 2,4 м, ширина их – до 20 см. Стрелять из таких бойниц из лука было очень трудно. Через узкие и длинные бойницы мог стрелять лишь очень опытный человек, который, выглядывая то из одной, то из другой из них, имел возможность поразить только врага, стоящего прямо напротив бойницы. Для этого защитник крепостцы должен был обладать очень большой быстротой реакции и меткостью стрельбы. С крыши камни могли метать и необученные люди. В башне могло поместиться два стрелка из лука, в угловых помещениях по одному и в коридоре еще два. Таким образом, для двух этажей понадобилось бы 24 стрелка. На крыше, где было построено, могло находиться еще 22–16 человек. Таким образом, крепостца могла быть рассчитана примерно на 40 человек обороняющихся, из которых две трети обученные стрелки из лука. Однако создается впечатление, что вся изощренная система обороны едва ли могла применяться на практике, и военная архитектура в такой сельской крепостце, как Тали Хамтуда, имела престижное и устрашающее значение, но не соответствовала реальным военным действиям.
В некоторых местах (в помещении 4 и на участке к юго-востоку от западной башни, и к юго-востоку от северной башни) обнаружены погребения с трупоположением. Всюду они находятся на мощном слое натека и относятся ко времени запустения здания.
Таким образом, в истории здания было несколько периодов: 1-ый соответствует двум полам в помещениях, 2-ой – запустению со слоем натека и погребениями, 3-ий – ремонтным стенам и использованию только второго этажа.
Обзор керамики Тали Хамтуда свидетельствует, что она, в основном, имеет те же типы сосудов, их виды, приемы украшения, что и синхронные сосуды других памятников Согда: Тали Барзу, Афрасиаба, могильников Бухарского оазиса, античных памятников Кашкадарьинского Согда – Еркургана и др. Отмечается некоторая общность и с керамикой соседних историко-культурных областей – Бактрии и Чача, хотя в комплексе Тали Хамтуда есть и своеобразные элементы: особые формы кубка и чаш, кувшинов и широкогорлых сосудов, техника изготовления сосудов и т. д.
На нижнем полу всех помещений найдены три целых сосуда: один кубок, одна чаша и одна хумча. Также обнаружены фрагменты, принадлежавшие 64 сосудам: 3 чашам, 8 кувшинам, 28 широкогорлым сосудам, 13 хумам и хумчам, 12 котлам. Из этих фрагментов 8 принадлежали сосудам, изготовленным на гончарном круге, 44 – сосудам, изготовленным техникой лепки, но с венчиками, подправленными на круге, и 12 – полностью лепным сосудам. Три чаши, один кубок и восемь широкогорлых сосудов, тринадцать хумов и изготовлены лепным способом, с подправкой венчиков на круге, двенадцать фрагментов котлов полностью являлись лепными.
В слое погребений найдено всего восемь целых сосудов и один керамический музыкальный инструмент. В завале найдено два целых сосуда и фрагменты не менее, чем от шести сосудов, из них: одна чаша, два водоносных кувшина, два фрагмента от широкогорлых сосудов и один фрагмент от широкогорлого сосуда с ручкой.
Обжиг всех сосудов горновой. Очевидно, местные гончары имели хорошие гончарные печи, но они не вполне владели техникой изготовления сосудов на гончарном круге. Им удавалось формовать на круге лишь маленькие сосуды. Восемь крупных широкогорлых сосудов, изготовленных на круге, возможно, выполнены приезжими гончарами. Е. М. Пещерева пишет, что гончары из Пенджикента в начале XX в. имели мастерские в нескольких селениях, куда они периодически приезжали работать (Пещерева 1959: 312). Можно предположить, что в окрестностях Тали Хамтуда была мастерская такого заезжего гончара, во время его отсутствия использовавшаяся его местными учениками, не вполне овладевшими профессиональными навыками своего учителя. Очень малые различия в цвете и фактуре черепка свидетельствуют о том, что вся найденная керамика, за немногими исключениями, изготовлена в одном центре.
Перейдем теперь к вопросам датировки Тали Хамтуда и к исторической интерпретации результатов раскопок этого памятника. Сразу же надо отметить, что своеобразие сугубо локальной керамики и специфические особенности архитектуры памятника, не находящие полных аналогов, затрудняют его датировку.
Итак, в погребениях и в завале, как и в нижнем слое, керамика находит аналоги, которые датируются до V в. н. э., соответственно нижний слой можно относить, скорее всего, к I–III вв. н. э.
Если суммировать квадратный кирпич, стреловидные бойницы, керамику, терракоту, пряжку, наконец, то, что по своей архитектуре памятник вписывается в круг сооружений подобной планировки, можно предположить, что здание Тали Хамтуда было построено в первые вв. н. э. и использовалось в I–IV вв.
Особенно интересен вопрос о назначении раскопанного здания. По мнению ряда ученых, среди крестообразных построек встречаются культовые, оборонительные и жилые (Шкода 1997: 69). Другие исследователи полагают, что функциональное назначение крестообразных зданий в (Средней Азии) может быть определено как культовое исключительно самой их планировкой, отражающей солярную символику и, следовательно, космологические представления живших в них людей (Филанович 1983: 173; 1989: 38; Горбунова 1994: 205; 1997: 26). Видимо, более правильно признать, вслед за В. Г. Шкодой (Шкода 1997: 68), что большинство памятников с таким планом были оборонительного и жилого (усадебного) характера. Нет никаких оснований предполагать культовое назначение постройки в Тали Хамтуда.
В то же время оно не было и жилищем аристократа, поскольку там нет жилых и парадных помещений. То, что это был именно военный пост, свидетельствует его планировка, приспособленная для обороны (Хасанов 1990: 20; 1995: 110). Это — крепостца-убежище, предназначенная для жителей селения. Таким же, вероятно, было назначение некоторых других древних маленьких “замков” поблизости от Тали Хамтуда, как, например, Фильмандар (Исаков 1979а), а также первоначальное здание “усадьбы” близ Кафыркалы под Самаркандом (Шишкина 1961) и некоторых памятников Нахшеба эпохи раннего средневековья – небольших селений с укрепленной маленькой цитаделью (Рахимкулов 1992: 179, рис. 57,60). Вполне возможно, что наряду с такого рода крепостцами, существовали и укрепленные дома знати, похожие на них по архитектуре (Заднепровский 1985: 88).
Тали Хамтуда не усадьба и не укрепление, а именно крепостца внутри неукрепленного селения. Построив такую крепостцу, несколько семей могли обороняться в ней против сильного противника, поскольку, как мы видели, защищаться с помощью бойниц было очень трудно, однако они демонстрировали соседям свою обороноспособность.
Таким образом, термин “крепостца” должен дополнить классификацию среднеазиатских оседлых памятников, в которую сейчас входят такие категории, как укрепленная усадьба, замок, неукрепленное селение, крепость, город. Кроме того, значение раскопок Тали Хамтуда заключается в том, что удалось исследовать памятник, отражающий взаимодействие высокоразвитой культуры равнинного Согда и более архаичной культуры его горных районов, и наглядно демонстрирующий влияние первой на последнюю. В горах долины Зеравшана мы встречаем сохраненные на протяжении многих веков отзвуки традиций Древнего Востока (Мидии) – крестообразный план, стреловидные бойницы. Не менее интересны и социологические вопросы, которые вытекают из результатов раскопок на Тали Хамтуда, поскольку селение с цитаделью дает нам новые сведения об общественной организации сельского населения Согда.
Sh. F. Kurbanov. Tali Khamtuda
The small fortress of Tali Khamtuda dating to the Classic period is situated in the foothill belt of the Zeravshan Range, 32 km south-east of the town of Pendzhikent. This place forms the boundary between two geographical and ancient cultural zones – the mountainous one and the flat country. Such border areas still remain almost unexplored by archaeologists that makes the studies of Tali Khamtuda very urgent.
The site was discovered in 1985 by A. I. Isakov who sunk a test pit on the central mound. Later, the excavations were continued by the author of this paper. During three field seasons (1988, 1990, and 1991) the central mound has been excavated almost completely. The relief of the locality suggests that still one room has remained unexcavated on the mound-citadel, nevertheless, now we are already able to reconstruct the general plan of the building.
It is evident from the results of these excavations that the fortified structure had two storeys and a cruciform ground plan. The building had eight rooms at ground-floor level and the second storey amounted to the same number. On the plan, three square towers stand out to the east, west and south from the corridor (room 1). To the north of the corridor there are two small rectangular corner rooms, a ramp area between them, and a rectangular entrance tower to the north of the ramp.
The loopholes of Tali Khamtuda are all of the same type. In the towers and corner rooms they are ranged in a fan-like way, the distance between them being mostly equal: 1.6 m on the outer surface of the towers (except for the southern one). The loopholes were made 1.1 m over the level of the floor of the facade platform attached to the wall. From the side of the facade they are arrow-shaped, their upper triangular part forming a niche 30 cm high and 30–40 cm deep. The ogive top of the loopholes was formed by means of two bricks measuring 40 × 40 × 10 cm and set obliquely. The height of the loopholes on the side of the facade was about 1.75 m and 0.6 m on inside; their width was 0.16–0.2 m. The length of the loopholes perpendicular to the wall exceeded 2 m, that of the loopholes made at an angle reached 2.4 m, the width being 20 cm. It was extremely difficult to shoot from a bow through such loopholes. Only a highly experienced archer was able to shoot through the narrow and long holes, and looking out in turn from one or another loophole he could hit only that enemy who was standing directly opposite some of them. For that purpose, a defender of the fortress must have had an extremely swift reaction and excellent marksmanship. But even untrained people could throw stones from the roof. A tower could house two archers, the corner rooms each gave place for one and the corridor yet for two archers more. Thus 24 bowmen would have been needed for the two storeys. The roof could room yet 16–22 persons. Hence the small fortress may have been intended roughly for 40 defenders two thirds of whom were trained archers. However, it looks that this sophisticated system of defence hardly could have been employed in practice, so that the military architecture in such a small rural fortress as Tali Khamtuda rather had a prestigious and redoubtable significance than corresponded to any real war actions.
In some places (in room 4, in the area south-east of the western tower and that to the south-east of the northern one) several graves with inhumation were uncovered. Everywhere they were dug in a thick layer deposited by water and are dated to the period of the abandonment of the building.
Thus the history of the building included several periods: the first corresponds to two floor levels in the rooms, the second does to the abandonment with the water-deposited layer and burials, the third – to the repair walls and the use of the second storey only.
A survey of the pottery from Tali Khamtuda shows that it includes mostly the same types of vessels, their variations, and decoration techniques as the synchronous pottery from other sites of Sogdiana: Tali Barsu, Afrasiab, cemeteries in the Bukhara oasis, sites of the Classic period in the Kashkadarya Sogdiana – Erkurgana and others. One can see also certain features similar to pottery of the neighbouring historico-cultural regions – Bactria and Chacha, though the assemblage from Tali Khamtuda shows some peculiar elements: unusual shapes of beakers and cups, jugs and broad-necked vessels, the technique of making pottery etc.
At the lower floor level of all of the rooms three complete vessels were uncovered: one beaker, one cup and one khumcha (storage jar). In addition, fragments belonging to 64 vessels were found: 3 cups, 8 jugs, 28 broad-necked vessels, 13 storage vessels (khums and khumchas), and 12 cauldrons. Of those fragments, 8 belonged to vessels made on a potter’s wheel, 44 to those made in the modelling technique but with rims retouched on a wheel, and 12 to completely handmade ware. Three cups, one beaker and eight broad-necked vessels, and thirty khums were handmade with the rims retouched on a wheel; twelve fragments of cauldrons were completely handmade.
In total, eight complete vessels and a ceramic musical instrument were found in the layer of burials. In the fill, two complete vessels and at least six fragmentary ones were found, including one cup, two jugs for carrying water, two fragments of broad-necked vessels and one fragment of a broad-necked vessel with a handle. All of the vessels were fired in kiln. It seems that the local potters had good pottery kilns but they did not possess the technique of making ware on a potter’s wheel, by means of which they were able to form only small vessels. The eight large broad-necked wheel-thrown vessels possibly were made by visiting potters. E. M. Peshchereva wrote that in the beginning of the 20th century potters from Pendzhikent had workshops in different settlements to which they occasionally came to work (Пещерева 1959: 312). One may suppose that somewhere near Tali Khamtuda there was a workshop of such a visiting potter and it was used during the latter’s absence by his local apprentices who had not though mastered completely the professional skills of their teacher. Extremely small variances in the colour and texture of the clay suggest that all of the pottery found was manufactured in a single centre.
Let us consider now the questions of dating Tali Khamtuda and historical interpretation of the results of the excavations at this site. We must note at once that the peculiarity of the truly local pottery and specific features of the site’s architecture that find nowhere complete parallels make it difficult to date this settlement.
Surely, the pottery from the graves and fill, as well as from the lower layer, has parallels dated to the period before the 5th century A.D., hence the lower layer may be dated roughly to the 1st–3rd centuries A.D.
Taken together, the square bricks, ogive loopholes, pottery, terracottas, a buckle, and finally, the fact that in terms of its architecture the site blends well with other known structures of similar plan, suggest that the Tali Khamtuda’s building was constructed in the first centuries A.D. and used during the 1st–4th centuries A.D.
Of special interest is the question of the purpose of the excavated building. In the opinion of a number of scholars, cross-shaped structures comprise the cult, defensive and dwelling buildings (Шкода 1997: 69). Others suppose that the function of cross-shaped buildings (in Central Asia) is completely defined as a cult one by their ground-plan itself reflecting the solar symbolics and hence the cosmological notions of their inhabitants (Филанович 1983: 173; 1989: 38; Горбунова 1994: 205; 1997: 26). It seems more justified to agree with V. G. Shkoda (Шкода 1997: 68) that most of the sites with such plans were of a defensive and dwelling (as farmhouses) character. There are no grounds to suppose a cult purpose of the structure in Tali Khamtuda.
Neither it was an aristocratic house, since it had no dwelling nor ceremonious rooms. It was precisely a military post as is suggested by its ground plan designed for defence (Хасанов 1990: 20; 1995: 110). It must have been a small fortress-refuge intended for inhabitants of the settlement. Probably, such was also the purpose of some other ancient small “castles” in the vicinity of Tali Khamtuda, e.g. Filmandar (Исаков 1979), as well as that of the original structure of the “rural house” near Kafyrkala not far from Samarkand (Шишкина 1961) and certain sites at Nakhsheb dating to the early Middle Ages – small settlements with a fortified citadel (Рахимкулов 1992: 179, figs. 57, 60). It is possible that along with small fortresses of this kind there also existed fortified houses of the nobility resembling the former in their architecture (Заднепровский 1985: 88).
Tali Khamtuda is not a farmhouse nor a fortification but exactly a small fortress inside an unfortified settlement. Having built such a fortress, a few families were not able to defend themselves against any strong enemy since, as we have already mentioned, it was very difficult to use the loopholes, but they demonstrated in this way their defensive capability to their neighbours.
Thus the term “small fortress” must supplement the classification of Central-Asiatic settled sites that now comprises such categories as fortified farmhouse, castle, unfortified settlement, fortress and town. In addition, the significance of the excavations at Tali Khamtuda lies in the fact that we have had an opportunity of investigating a site which reflects the interaction of the high-developed culture of the Sogdian plains and a more archaic one of the mountainous regions of Sogdiana. The excavated site clearly demonstrates that the latter culture was influenced by the former. In the mountains near the Zeravshan Valley we found preserved for many centuries reminiscences of traditions of the Ancient East (Media) – the cruciform plan and ogive loopholes. Not of lesser interest are the sociological questions which resulted of the excavations at Tali Khamtuda, since this settlement with a citadel gave new evidence on the social organization of the rural population of Sogdiana.
Пьер Брун. Средневековые укрепления Султан-Кала (Мерв, Туркменистан): Раскоп 7 (Куртина 6 и башня 7, Цитадель, Северная стена)
Pierre Brun. The Medieval Fortifications of Sultan Kala (Merv, Turkmenistan): Excavation 7 (Curtain C6 and Tower T7, Citadel, North wall).
The excavation of MSK7 produced crucial results for the study of the fortifications of Sultan Kala.
Firstly, the question of the presence and location of the first phase wall has been solved by the discovery of a tower and a curtain from this period below the standing north wall. It demonstrated that the layout of Sultan Kala corresponds to the layout of the first phase wall and that the move to solid fortifications was not marked by a remodelling of the defensive system.
Secondly, the evolution of the north wall of the citadel at MSK7 is quite clear and can be summarised as follows: The first fortification was a single hollow wall constructed on a platform. This wall was seriously damaged during an attack. The remaining fortifications were filled and the whole area levelled, bringing the creation of an outer platform and an inner platform. New fortifications were erected including a solid curtain, a large tower and a fausse braie on the outer platform. Subsequently, some strengthening of the wall took place, mainly the construction of additional walls against the fausse braie and against the inner platform. Finally, the wall was blocked in a successful attempt to dismantle it and was not used any more.
Thirdly, it seems probable that the whole north wall of the citadel, with the exception of Tower T1, followed the same evolution. The survey showed that the preserved curtains of the north wall displayed staircases and masonry similar to that found at MSK7, a strong indication that they were rebuilt and probably identical to Curtain C6. It is more difficult to tell whether or not towers of the north wall were similar to Tower T7 because of their fragmentary state of preservation. The question can only be solved by a large-scale cleaning of the area. However, the brief cleaning of Tower T12 revealed a tower similar to Tower T7 but of slightly smaller dimensions. Thus it is quite possible that two sizes of tower were used or that Tower T7 was bigger than the other towers. If the second hypothesis was correct, the position of Tower T7, halfway between the two corner towers, would suggest that Tower T7 was more a bastion than a tower.
Fourthly, this evolution differs slightly from that revealed in other sections of Sultan Kala. The main difference/p, apart from the more impressive scale of the strengthening, is the absence of the solid additional wall usually built against the first fortifications. There was no need to build one because MSK7 was already sufficiently strengthened by the building of its new wall (its width was equivalent to those of the first fortifications plus a solid additional wall). In consequence, the construction of the new wall in MSK7 must have taken place before or at the time of the construction of the solid additional wall. The infilling of the first fortifications and the building of the solid additional wall were the first measures adopted when it was decided to move from hollow to solid fortifications. Therefore, it is quite possible that the attack on the first fortifications of Sultan Kala had triggered the move to solid fortifications. Following the attack, sections of the first wall that were too heavily destroyed were replaced by a new solid wall, and a solid wall was built against the sections relatively intact.
The dating of the attack on the first fortifications of Sultan Kala is difficult because the dating of the different phases of the fortifications of Sultan Kala is still at a preliminary stage. The few coins found during excavations are residual pre-Islamic issues thus, for the moment, we can only rely on the ceramic material. Comparison with previous studies at Merv (Лунина 1962; 1974) and Samarkand (Шишкина 1979) suggests a eleventh-twelfth centuries date for the hollow wall and a twelfth-thirteenth date for the fortifications of the ‘solid’ period.
Nevertheless, some conclusions can be drawn from the primary hollow wall. This single line wall was probably not high and wide enough to withstand besiegers with catapults as shown in MSK7 by the extent of destruction when the citadel was attacked. This in turn suggests that the first defences were erected when Merv faced no direct military threat from rival powers in the neighbouring. The lack of military threat can be due to a period of peace in the region or can be explained by the fact that Merv was part of a territory in expansion. Therefore, the statement by Hamd Allâh Mustaufi that Malik-Shâh built the fortifications of the city is quite possible as Merv was part of a territory in expansion, the Saljuq empire (Mustaufi 1919: 154).
The attack of the citadel by an enemy with siege engines marked the end of this peaceful period for Merv. If Malik-Shâh did built the fortifications of Sultan Kala, the attack of the citadel might have taken place during the struggle for the throne following its death in 485/1092 because it is chronologically the first period of insecurity within the Saljuq empire after years of internal peace. The struggle for the throne between Berk-Yaruk and other members of the Saljuq family lasted twelve years. Merv suffered especially during the rebellion of Berk-Yaruk’s uncle Arslan-Arghun. Arslan-Arghun had seized Khurâsân in 485/1092 and declared its independence in Merv. Berk-Yaruk sent against him his uncle Böri-Bars b. Alp-Arslan who put Arslan-Arghun to flight. The last recovered, killed Böri-Bars b. Alp-Arslan and besieged Merv in 488/1095, taking it by force and destroying its gates (Bosworth 1968: 106). Therefore, it is quite possible that the attack of the citadel in MSK7 took place during the siege of Merv by Arslan-Arghun in 488/1095.
The detailed analysis of the pottery and the radiocarbon dating of the mudbricks used to build the fortifications of Sultan Kala should help us in near future to date more precisely the attack of the citadel and the different phases of the fortifications of Sultan Kala.
И. Ф. Никитинский. Ранние земледельческие орудия бассейнов Ваги и Сухоны
Специальных работ, посвященных ранним земледельческим орудиям и началу земледелия в бассейнах рек Ваги и Сухоны до настоящего времени нет. В “Истории северного крестьянства” упоминается пашенное орудие, найденное у с. Верховажье и два орудия, найденные на Никольском городище, что на р. Кокшеньге. Эти орудия датированы ХII-XIV и XI-XIII вв., a распространение пашенного земледелия связано со славянством.
В настоящее время вопрос о начале пашенного земледелия на реках Bare и Сухоне можно попытаться решить иначе. В четырех пунктах этого региона: Векса, Долговицы, Никольское, Верховажье найдено семь пашенных орудий и ряд других, связанных с земледелием и относящихся к периоду от последней четверти I тыс. н.э. до начала XIV в.
В 1986 г. на финно-угорском поселении Векса на р. Вологде (приток р. Сухоны) в слое последней четверти I тыс. н. э. И. Ф. Никитинским найден железный наральник близкий типу IАI классификации Ю. А. Краснова (рис. 1: 1). В Тотемском районном музее находится клад сельскохозяйственных орудий и производственно-бытовых предметов (ТКМ 111-126), происходящих из Долговиц – местности у д. Проневской на р. Кокшеньге (бассейн р. Ваги). Клад был найден в 1922 г. в яме, выложенной камнями и закрытой большой плитой. В составе клада имеются четыре наконечника пашенных орудий и две мотыги. Следуя классификациям Ю. A. Краснова и Л. В. Чернецова, три наральника из четырех орудий предназначались для работы преимущественно па подготовленных (старопахотных) землях (рис. 4: 1, 2, 3). Четвертое орудие – чересло (рис. 4: 4) могло служить для подготовки и первичной обработки поля. Эти и все остальные вещи клада могли одновременно бытовать в XII–XIII вв. Надо полагать, что оставлен он был в конце XIII или па рубеже XIII–XIV вв. Краевед, директор Тотемского музея Н. A. Черницын отмечал, что неподалеку от местоположения клада имелся разрушенный вывозкой песка и рекой могильник и поселение с многочисленными находками человеческих костей и вещей, в том числе шумящих украшений, связываемых с местным, чудским населением.
В 1931 г. в Эрмитаж из РAО поступили два наконечника пахотных орудий, происходящих с Никольского городища па р. Кокшеньге. Здесь местные крестьяне находили большое количество средневековых вещей, в том числе много медных “конечков” с цепочками и подвесками. Следуя классификации Ю.А. Краснова, один из двух орудий, рисунок которого имеется в распоряжении автора (рис. 5), относится к типу ШВI и датируется ХII-ХIII вв. Другой наконечник был таким же. С р. Ваги из с. Верховажье происходит еще один наконечник пахотного орудия, аналогичный наконечникам с Никольского городища. Все три наконечника принадлежали к одному типу, который преимущественно использовался не в условиях лесного перелога, а на старопахотных землях.
Все пахотные орудия, найденные в бассейнах Ваги и Сухоны, предназначены были для работы lie в условиях подсеки или лесного Перелога, а па более легких: поименных, луговых, старопахотных землях. Проникновение пашенного земледелия в бассейны Ваги и Сухоны надо связывать с “малым климатическим оптимумом”, имевшим место во время бытования этих орудий, и дорусским, дославянским населением чудью заволочской. Судя по наличию мотыг (рис. 2: 1, 2), имеющихся в составе Долговицкого клада, население бассейна Ваги могло знать в ХII–ХIII вв. и мотыжное земледелие (огородничество).
I.F. Nikitinskiy. Early agricultural tools from the basins of the Vaga and Sukhona rivers
Till present days no special works have been published on the early agricultural tools from the basins of the Vaga and Sukhona rivers. Only in the ‘History of the Northern Peasantry’ are mentioned a tilling tool found near v. Verkhovazhye, and two implements found at the settlement-site of Nikolskoye on the Kokshenga River. These implements are dated to the 12th–14th and 11th–13th cen., the spread of the arable agriculture being linked with the Slavs.
Now, it is possible to view in another light the problem of the beginning of the arable agriculture on the Vaga and Sukhona rivers. At four sites in this region: Veksa, Dolgovitsy, Nikolskoye and Verkhovazhye, seven ploughing implements have been found, as well as a number of other tools connected with agriculture and dated to the period from the last quarter of the 1st mil. A.D. to the beginning of the 14th cen.
In 1986, at the Finno-Ugrian settlement of Veksa on the Vologda River (a tributary of the Sukhona), in a layer of the last quarter of the 1st mil. A.D., the author found an iron plough-tip close to type IAI according to Yu.A. Krasnov’s classification (fig. 1: 1). Among the collections of the Totemskoe Regional Museum there is a hoard composed of agricultural tools and manufacturing/household implements (TKM 111–126) found in Drogovitsy – a locality near v. Pronevskaya on the Kokshenga River (the basin of the Vaga). This hoard was found in 1922, in a pit lined with stones and covered over with a large slab. The hoard includes four tips of ploughing implements and two hoes. According to the classification developed by Yu.A. Krasnov and L.V. Chernetsov, three of these four plough-tips were intended for the use on some old (previously cultivated) lands (fig. 4: 1, 2, 3). The fourth tool – skim-coulter (fig. 4: 4) might have been used for the preparation and primary cultivation of fields. This and all the other objects from the hoard may have been in use, probably at the same time, in the 12th-13th cen., the hoard being abandoned, supposedly, in the late 13th or the turn of the 13th and 14th cen. The researcher of the local history and lore, Director of the Totemskoe Museum N.A. Chernitsyn noted that not far from the place of discovery of the hoard there had been a cemetery, disturbed by the river and sand-quarrying, and a settlement-site where numerous artefacts and human bones were found. These finds included rattling adornments which are regarded as linked with the local Chud population.
In 1931, the Hermitage received from RAO two tips of ploughing implements from the settlement-site of Nikolskoye on the Kokshenga River. Here, local peasants found a large amount of medieval objects, including numerous ‘konechki’ (“конечки” – tips) with small chains and pendants. Of the two tools mentioned above, one (of which a drawing is available to the author. Fig. 5) belongs to type IIIBI according to Krasnov’s classification and is dated to the 12th-13th cen. The other tip was identical to the first. Yet another tip of a ploughing tool comes from the village of Verkhovazhye on the Vaga River and is similar to the tips from the settlement-site of Nikolskoye. All the three tips belonged to a single type which was predominantly used rather on previously cultivated lands than in the conditions of some forest leas.
All the ploughing implements found within the basins of Vaga and Sukhona were intended for use not in the forest leas or fields cleared specially in the forest but rather on the lands which were easier for tillage: flood plains, meadows, or some fields already cultivated earlier. The penetration of the arable agriculture into the basins of the Vaga and Sukhona must have been connected with the ‘smaller climatic optimum’ which occurred during the period of the employment of the tools under consideration and with the pre-Russian, pre-Slavic population of the Zavolochskaya Chud. Judging by the presence of hoes (fig. 2: 1, 2) among the objects from the Dolgovitsy hoard, the population of the Vaga basin possibly knew also the hoeing agriculture (vegetable gardening).
Е. М. Колпаков, В. А. Назаренко. Новый тип погребальных сооружений Приладожской курганной культуры
В 1994 г. в Лодейнопольском р-не Ленинградской области нами было раскопано погребальное сооружение Гонгиничи-3, представлявшее собой в древности дерево-земляную постройку. До раскопок сооружение выглядело как подквадратный холмик, ориентированный гранями по сторонам света, с уплощенной вершиной, высотой до 0,7 м, размерами площадки 5 × 5 м и по основанию 9 × 9 м. В центральной части со смещением к юго-юго-востоку находилась яма квадратных очертаний 2 × 2 м, ориентированная углами по сторонам света, глубиной до 0,6 м. Вдоль западной и северной пол насыпи прослеживались неглубокие короткие ровики, с южной расположен край террасы, с восточной – лесная дорога.
Сооружение площадью 12 × 12 м было раскопано на снос методом непрерывных горизонтальных зачисток и зачисток по слою с оставлением центральных бровок.
Реконструкция данного погребального сооружения может быть представлена следующим образом. Срезкой дерна была выделена прямоугольная площадка, примерно, 6,5 × 6,5 м, ориентированная по сторонам света. На ней, на древней дневной поверхности, на опорных столбах была сооружена дерево-земляная кровля, прямоугольная в плане, примерно, 7 × 7 м, ориентированная по сторонам света. Главной опорной конструкцией были две связки по три столба, установленные по оси восток-запад на расстоянии около 4 м друг от друга в середине сооружения. По одному столбу было установлено под углами кровли. Кроме этого, кровля опиралась на два ряда столбов, видимо, по четыре и по шесть в ряд, расположенных квадратами со сторонами около 4 и 5 м. Вероятнее всего, последние представляли собой составленные вместе пары жердин, не требовавшие обязательного заглубления в материк. Края кровли, возможно, поддерживались столбами, одновременно укреплявшими внутренние стенки рвов. В центре кровли было устроено квадратное дымоходное отверстие около 18 × 18 см, ориентированное углами по сторонам света.
Под кровлей вдоль её сторон была установлена опалубка, каждая наружная стенка которой состояла из 12 кольев на расстоянии около 0,3 м между ними с переборками из жердей. Внутренняя стенка опалубки, вероятнее всего, крепилась к опорным столбам кровли. Ширина опалубки 0,6–0,8 м. Следов укрепления стыков опалубки по углам сооружения во время раскопок не обнаружено. Вдоль кольев наружной стенки опалубки с отступом от неё около 0?3 м были выкопаны прямоугольные ровики, грунт из которых был засыпан в опалубку. Высота образовавшегося дерево-земляного вала 0,7–1 м. Северное прясло вала, возможно, было более мощным. С южной стороны вал имел укрепленный двумя столбами проход шириной около 0,5 м. Ровики имели длину 4,5–5 м, ширину около 2 м и глубину 0,6-0,7 м. Стенки рвов были укреплены столбами с переборками: 4–6 столбов по длинным сторонам и по одному столбу по середине коротких сторон.
В середине сооружения был устроен и зажжен очаг, состоявший из плах, ориентированных по линии север-юг. Погребения по обряду трупосожжения на стороне располагались на восточном и западном пряслах дерево-земляного вала, по их середине.
Заключение. По вещам сооружение датируется Х–IX вв., находится оно в ареале Приладожской курганной культуры и, в целом, по типам инвентаря соответствует ей, но при этом оно представляет собой неизвестный ранее тип погребальных памятников.
В 80-90-е годы непосредственно в могильниках Приладожской курганной культуры раскопано несколько погребальных сооружений типа «домиков мертвых», практически не имевших насыпей, и возведённых в соответствии с другим погребальным обрядом. По вещевому инвентарю они полностью укладываются в рамки Приладожской курганной культуры, но при этом, в отличие от «классических» приладожских курганов, в них отсутствуют вещи, связанные со Скандинавией. Сооружение Гонгиничи-3 – первое обнаруженное не в могильнике Приладожской курганной культуры. Оно типологически является переходным звеном от «домиков мёртвых», представлявших собой столбовые или срубные конструкции, к «классическим» приладожским насыпям, поскольку имело земляные стены-валы, укреплённые деревянными конструкциями. При этом необходимо подчеркнуть, что все известные теперь типы погребальных конструкций Приладожской курганной культуры синхронны (X–XI вв.) и их типологический ряд не может быть интерпретирован как хронологическая последовательность.
E.M. Kolpakov, V.A. Nazarenko. New Type of Funerary Structures of the Ladoga Barrow Culture
In 1994 we excavated the funerary structure of Gonginichi-3 in the Lodeinoye-Pole Region of the Leningrad Oblast. In antiquity, this structure was made of wood and earth. Before the excavation, it looked like a small, nearly square hill oriented on the cardinal points with its sides. It was up to 0.7 m high, with a flattened top measuring 5 × 5 m, and it was measuring 9 × 9 m in the foundation. In its central part was a square pit 2 × 2 m, up to 0.6 m deep, off-centre to the south-south-east and oriented on the four cardinal points with its angles. Alongside the western and northern sides of the mound, short and shallow ditches were discovered. On the south from the barrow there is the edge of a terrace, on the east – a forest road.
The structure measuring 12 × 12 m was excavated to its full extent by continuous horizontal clearings and clearing of layers the central stratigraphical baulks being preserved.
A reconstruction of this funerary structure may be proposed as follows. By cutting the turf topsoil a rectangular area about 6.5 × 6.5 m, aligned on the cardinal points, had been cleared out. On that ancient ground surface, a timber-and-earth roof was constructed on supporting posts. The roof was of rectangular plan measuring about 7 x 7 m, oriented on the cardinal points. The main supporting construction comprised two bonds of three posts each, set in the centre of the building along the east–west axis at a distance of 4 m from each other. Under each corner of the roof also a post was set. In addition, the roof rested on two rows of posts, probably of four and six in a row, ranged in the form of squares with sides of about 4 and 5 m. These were probably composed of pairs of poles set together so that they required no digging into the bedrock. The edges of the roof possibly were supported by posts which at the same time were reinforcing the inner walls of the ditches. To let the smoke out, a square hole about 18 x 18 cm, oriented on the cardinal points by its angles, was made in the centre of the roof,.
Under the roof, along its sides, a shuttering was constructed with its outer walls composed of 12 stakes at a distance of about 0.3 m between them. Inside, this shuttering had a number of bulkheads made from poles. The inner wall of the shuttering was probably fastened to the poles which supported the roof. The shuttering was 0.6-0.8 m wide. No traces of the joints of the shuttering having been reinforced in the corners have been discovered during the excavation. Alongside the outer pole-wall of the shuttering, at a distance of 0.3 m from the latter, were dug small rectangular ditches, the soil from which was used as the filling of the shuttering. The height of thus constructed timber-and-earth bank was 0.7–1 m. The northern flight of the bank possibly was thicker. On the south, the bank had an entrance-way about 0.5 m wide, reinforced with two posts. The ditches were 4.5–5 m long, about 2 m wide and 0.6–0.7 m deep. Their walls were reinforced by posts with bulkheads: 4–6 posts along each of the longer sides, and one post in the middle of each short side.
In the centre of the building was made and kindled a fire-place which consisted of wood-blocks aligned from north to south. The dead were cremated elsewhere and buried in the middle of the eastern and western flights of the timber-and-earth bank.
Conclusion.
On the basis of the finds, the structure is dated to the 9th–10th century. It is situated within the area of the Ladoga barrow culture, and generally corresponds to it in terms of its inventory, but at the same time, it represents a previously unrecorded type of funerary sites.
In 1980s–1990s, a number of funerary structures of the “mortuary house” type, practically devoid of mounds and constructed according to some peculiar funerary rite were excavated in the burial grounds of the Ladoga barrow culture proper. In terms of their grave goods they correspond completely to the Ladoga barrow culture, but at the same time, in contrast to the “classical” Ladoga barrows they contained no objects related to Scandinavia. The structure of Gonginichi-3 is the first one discovered outside the limits of any burial ground of the Ladoga barrow culture. Typologically it is a transitional link from the “mortuary houses” presenting post-constructed or timbered structures toward the “classical” Ladoga mounds, because it had earthen walls-banks reinforced with wooden constructions. Here it should be stressed however, that all of the presently known types of funerary structures of the Ladoga barrow culture are synchronous (10th–11th centuries), so that their typological series cannot be interpreted as a chronological one.
А. В. Плохов. Уникальная литейная форма из Старой Ладоги
Культурный слой Староладожского поселения таит в себе немало информации важной для понимания истории древнерусской государственности. Каждый год, благодаря археологическим раскопкам Старой Ладоги пополняются коллекции вещевых находок, ученые получают уникальные данные по различным аспектам материальной и духовной культуры древних обитателей Нижнего Поволховья. Однако, как оказалось, новые неожиданные открытия можно совершить и работая с вещевыми коллекциями из раскопок прежних лет.
Среди материалов Старой Ладоги, находящимися в Государственном Эрмитаже, мною были встречены обломки глиняной литейной формы со значительной частью изображения (рис. 1). Первоначально форма представляла, видимо, подпрямоугольную плитку. Наибольшие размеры её остатков – 30 × 16 × 9 мм. Глубина негатива не более 1 мм. Следов литника нет т. к., по-видимому, он находился в той части формы, которая до нас не дошла. Форма выполнена из глины без визуально видимой искусственной примеси. Внешняя поверхность изделия – светло–серого цвета. Форма предназначалось для отливки женских фигурок, показанных в профиль. На женщине длинные до лодыжек одежды. На шее ясно видно какое-то украшение, скорее всего, ожерелье. Прижатая к груди рука женщины касается его, что, видимо, подчеркивает смысловую значимость именно этой детали для передачи образа запечатленного на рассматриваемой форме.
Обломки глиняной формы были найдены при раскопках Земляного городища Старой Ладоги в 1940 году (рис. 2). Автор раскопок В.И. Равдоникас относил настил, где была встречена форма, и примыкавшие к нему постройки к горизонту Д культурных напластований Земляного городища, который датировал, в основном, Х веком.
Археологические работы показали, что из отложений Х в., происходят наиболее разнообразные и многочисленные свидетельства ювелирного ремесла. Картографирование находок связанных с различными производствами и анализ вещевого комплекса из горизонта Д, которые провела О.И. Давидан, дали основание говорить о том, что в северо-восточной части исследованной площади Земляного городища располагалось несколько построек, где жили и работали ремесленники-универсалы (рис. 3). Они занимались изготовлением разнообразных предметов из кости, рога, янтаря, а также обработкой железа и ювелирным делом. О.И. Давидан предположила, что обнаруженные на данном участке жилища составляли особый ремесленный квартал, где изготавливались различные украшения и предметы туалета.
В древностях Северной и Восточной Европы раннего средневековья нам известно одиннадцать литых рельефных женских фигурок в разной степени похожих на те, которые могли изготавливаться в найденной в Старой Ладоге форме (рис. 4). Большая их часть – девять, найдены в Швеции: погребении в ладье из Gamla Uppsala, Uppland (рис. 5: 3); разрушенном захоронении из Tuna, Alsike, Uppland (рис. 5: 1); в камерных погребениях (chamber-graves) 825 и 968 Бирки (Birka, Adelso, Uppland), (рис. 5: 9, 10); в кургане с трупосожением из Sibble, Grodinge, Sodermanland (рис. 5: 2); в погребении с кремацией из Hjorthammar, Frokarla, Blekinge (рис. 5: 5); в кладе серебра из Klinta, Koping, Oland (рис. 5: 4); неизвестного места на о.Эланд (Oland) (рис. 5: 6). Две миниатюры встречены на поселениях Дании: Nygard, Klemensker, Bornholm (рис. 5: 7) и Tisso,о.Зеландия (Zealland) (рис. 5: 8). Одна фигурка обнаружена в России на поселении Рюриково городище под Новгородом (рис. 5: 11).
До последнего времени, единственным местом, где были встречены следы изготовления женских фигурок, была Бирка. В первой половине 1990-х гг. во время исследования культурного слоя этого поселения – «Черной земли» – были найдены обломки двух разъемных форм для изготовления женских фигурок (рис. 6). Б. Амбросиани связывает обе находки с мастерской, функционировавшей в начале IX в.
По композиционному построению известные фигурки с изображениями показанных в профиль женщин можно разделить на четыре группы.
К первой хронологически наиболее ранней группе относятся находки из Туны и Сиббле. Главной отличительной чертой этих подвесок является отсутствие на изображениях рук, очевидно, скрытых одеждой. Головы фигурок зооморфны и показаны без особой детализации. Рельефно выделен лишь глаз в середине лица. Среди предметов одежды отмечаются передник, платье с бретелями, шлейф и накидку. Накидки закреплялась у шеи фибулами. У фигурки из Туны показано ожерелье. Нельзя исключать, что ленты, имеющиеся на груди женской фигурки из Сиббле, являются передачей того же украшения.
Вторую группу составляют изделия в виде женщин держащих в руке кубок или питьевой рог. Это находки из Старой Упсалы, Юртхаммара, Нюгорда и о.Эланд. Данная группа наиболее разнообразна по приемам моделировки элементов фигуры, одежды и прически, а также по использованному для подвесок металлу и качеству изготовления. Эти находки имеют определенное сходство с изображением на серебряной копоушке (ear-spoon) из погребения 507 Бирки (рис. 7).
Фигурки из погребений Бирки и культурного слоя Рюрикова городища составляют третью группу, которая состоит из очень близких изображений, различающихся только мелкими деталями трактовки одежды и прически. На всех миниатюрах мы видим женщин одетых в широкие длинные одежды, доходящие до лодыжек. Исследователи различают среди их одеяний передник, платье на лямках и шлейф. Лица фигурок не проработаны. На шее изображены ленты, которые женщины придерживают, согнутыми в локтях руками.
Подвеска из Тиссё составляет четвертую группу. В отличие от других миниатюр на этом изображении имеются обе руки. Они показаны в типичной для северного прикладного искусства манере. Руки сжимают концы платка, наброшенного на плечи.
Изучение имеющихся в нашем распоряжении материалов показало, что наиболее близкими аналогиями фигуркам, отливавшимся в староладожской форме, являются подвески третьей группы, особенно миниатюры, найденные в погребении 968 Бирки и в культурном слое Рюрикова городища (рис. 5: 10–12).
Расположение миниатюр в погребениях (рис. 8), а также их малочисленность позволяют предполагать, что они были скорее не украшениями, а имели символическое, магическое значение и были амулетами. Обнаружение подобных предметов в кладе и на поселениях свидетельствует, что они использовались не только в погребальных обрядах, но и носились в повседневной жизни.
Традиционно российские и зарубежные ученые трактуют миниатюрных женских фигурки, особенно подвески с питьевым рогом или кубком в руках, как изображение валькирий (valkyrjur).
В древнем скандинавском эпосе валькирии – воинственные девы, спутницы Одина, который посылал их во все сражения. Валькирии определяли судьбу того, кто вступил в битву; избирали, кому суждено в ней пасть; помогали героям в борьбе с врагами и стихией. Валькирии встречали погибших в сражениях героев в загробном мире, прислуживали им в Вальхалле Valhalla, подносили питьё, присматривали за посудой и чашами.
Трактовка учеными женских фигур, как изображений валькирий, основана на изучении разнообразного изобразительного материала, в первую очередь, анализе сцен, запечатленных на готландских поминальных камнях (рис. 9). Сопоставление женских изображений на камнях с сюжетами из северогерманской мифологии, привело к интерпретации фигур с питьевыми рогами как «дев Одина». Образы на камнях послужили, в свою очередь, основой для смысловой интерпретации подвесок в виде женских фигурок как валькирий.
Интерпретация миниатюрных фигурок женщин как воинственных «дев Одина» вызывает, однако, определенные сомнения. Непонятным является факт отсутствия этих амулетов в мужских захоронениях, где их наличие было бы понятно в свете роли валькирий в мифах и героических песнях, и присутствие их в женских могилах. Причем, в основном это погребения не рядовых скандинавок, а женщин высокого социального положения, богатых хозяек домов, преданных земле по «престижному» обряду, каким является захоронение в камере или ладье. Исследователи, сопоставляющие фигурки с валькириями, обычно не дают объяснения роли этих амулетов в повседневной жизни средневековых женщин и их значение в погребальном ритуале.
Кроме валькирий, в скандинавской мифологии имеется множество женских персонажей. Большая часть, которых только упоминается в источниках, другие же являются значимыми героями мифов. Кого же из них могли изображать рассматриваемые амулеты?
Как уже отмечалось, характерная черта третьей группы подвесок – ленты на шеях фигурок. Староладожская форма, с достаточной уверенностью, позволяет трактовать эти ленты как изображения ожерелий. Такое же украшение есть на груди у фигурках из Туны, и, возможно, из Сиббле. Как известно из скандинавской мифологии, ожерелье, а именно «ожерелье Брисингов» (Brisingamen), являлось главным атрибутом Фрейи (Freyja). Судя по сведениям, сохранившимся в исландских источниках, у богини было много поводов опасаться за свое знаменитое сокровище. Эти данные позволяют объяснить положение рук у фигурок из Бирки и Поволховья. Богиня, очевидно, держит свое ожерелье, боясь его потерять.
Фрейя является наиболее ярким женским персонажем в сохранившихся мифах. Исследователи считают Фрейю богиней плодородия, любви и деторождения. Она имела также отношение к колдовству и магии.
Было бы естественным ожидать материального воплощения культа Фрейи в скандинавских древностях. Частным его проявлением являются, по нашему мнению, женские фигурки с ожерельями, выделенные в первую и третью группы. В нордических материалах имеются и другие изображения женских фигур с ожерельями, которые, по-видимому, являются с передачей образа богини плодородия (рис. 10).
Не следует, по-видимому, однозначно интерпретировать и фигурки, держащих в руках кубок или питьевой рог как изображение валькирий. Изготовление большей части подвесок этой группы из менее ценного материала – бронзы, вроде бы, говорит о том, что перед нами божество менее значимое, чем на других амулетах. Однако, возможно, что и эти женские фигурки, также являются одним из воплощений Фрейи.
В скандинавском обществе раннего средневековья, как и многих других традиционных культурах, большую социальную и религиозную значимость имели пиры. Частью этого действа являлось употребление хмельных напитков. В этих ритуальных церемониях важную роль играли женщины. Они угощали напитками, как своих родичей, так и появлявшихся в домах гостей. Из древнескандинавских литературных источников известно, что у «владелицы ожерелья Брисингов» кроме любовной роли была и другая – связанная с войной. Фрейя делила с Одином поровну погибших в битвах воинов и решала, где герои сядут в её владениях. Вполне возможно, что женщины, держащие в руках сосуды, представляют собой изображение богини, встречающей воинов в своих чертогах.
Находка амулетов, связанных с почитанием Фрейи, в женских погребениях, в отличие от валькирий, не вызывает удивления. Фрейя являлась символом богатства, помощницей в любви и родах. Её палаты были единственным доступным местом для посмертного существования достойных женщин, подобно Вальхалле Одина, предназначенной для воинов. Не зря по имени «богини ванов» знатных жен, хозяйку, владелицу своего имущества величали госпожами.
Итак, имеющиеся аналогии не оставляют сомнения, что в найденной в 1940 г. в Старой Ладоге форме отливались женские фигурки, характерные для скандинавских древностей. Они были амулетами и несли определенное магическое значение, понятное носителям культа, но ничего не значившими для иноплеменников. Эти привески, как и некоторые другие категории сакральных предметов, относились к женским оберегам.
Следы присутствия скандинавов фиксируются с момента возникновения поселения в устье р. Ладожки, т. е. с середины VIII в. Предметы скандинавского происхождения, или выполненные в северном стиле, встречены во всех древнейших слоях Старой Ладоги. Наибольшее их количество приходится на слои Х в. Предметы культа, найденные на памятнике, такие как гривны с «молоточками Тора» (Thor’s hammer), кресаловидные подвески, амулеты с руническими надписями не могли попасть на поселение в качестве объектов торговли. Они свидетельствуют о пребывании на поселении скандинавов, сохранивших свои культурные и религиозные традиции, причем не только мужчин, но и женщин.
Кроме воинов и торговцев, из-за моря в Нижнее Поволховье прибывали и ремесленники. О.И. Давидан считала, что в материалах горизонта Д отчетливо видно скандинавское влияние на развитие местного ремесла. В Х в. в Ладоге производятся вещи скандинавских типов, которые порой трудно отличить от импортных изделий. В продукции косторезов и ювелиров выделяется также категория «гибридных» изделий.
Таким образом, археологические материалы показывают нам Старую Ладогу Х в., как ремесленный центр, где широко изготовлялись предметы скандинавского облика. Поэтому, обнаружение здесь формы для отливки так называемых «валькирий» не выглядит изолированным фактом. Эта находка свидетельствует, что поселение в устье Ладожки являлось, наряду с Биркой, пунктом, где изготовлялись скандинавские амулеты в виде женских фигурок. Сходство изображений на подвесках из этих двух памятников, в очередной раз говорит, что приходившие в Ладогу варяги были, в основном, выходцами из центральной Швеции. Находка формы одно из косвенных фактов проживания на поселениях Поволховья скандинавок. Существуют определенные данные для трактовки миниатюр как изображения Фрейи. Обнаруженная форма указывает на почитании «прекрасной в слезах богини» на берегах Волхова.
A.V. Plokhov. A Unique Mould from Staraya Ladoga
The cultural layer of the settlement-site of Staraya Ladoga conceals much information important for studies of the history of State organization in Ancient Rus. Every year, owing to archaeological excavations in Staraya Ladoga, collections of substantial finds are being supplemented, researchers obtaining in their disposal unique data on various aspects of the material and spiritual culture of ancient inhabitants of the Lower Volkhov. However, examination of some collections of the objects excavated earlier has also proved to be fruitful with new and surprising discoveries.
Among the material from Staraya Ladoga preserved in the State Hermitage, I found a fragmentary clay mould with considerable part of the negative representation (fig. 1). Originally, the mould had probably the form of a nearly rectangular plate. The largest extant remains are measuring 30 × 16 × 9 mm. The depth of the negative does not exceed 1 mm. No traces of the sprue are discernible since it probably was located in that part of the mould which is not preserved. The mould was made of clay containing no visually discernible tempers. The outer surface of the object is light-grey. The mould was intended for casting female figurines shown in profile. The woman figured was clad in a long garment reaching her ankles. On the neck, some adornment, probably a necklace, is clearly discernible. The hand of the woman, pressed to the bosom, is touching this adornment, evidently emphasizing its importance for recognition of the image imprinted in the mould.
The fragments of this mould were found during the excavation of 1940 at Zemlyanoe Gorodishche (Earthen Hillfort; fig. 2). The director of the excavation V.I. Ravdonikas assigned the floor, in which the mould was found, to horizon Д of the cultural deposits at the site, and dated most of this horizon to the 10th century.
Excavations showed that in the layers of the 10th century, the most diverse and numerous evidence on the jeweller’s art is found. Mapping of the finds related to various manufactures and an analysis of the complex of objects found in horizon Д, conducted by O.I. Davidan, indicated that in the north-eastern part of the excavated area of Zemlyanoe Gorodishche there was a number of buildings where all-round artisans had lived and worked (fig. 3). They manufactured various objects from bone, horn, amber, and were occupied also with jewellery and working iron. Davidan supposed that the dwellings excavated within this area composed at some time a special craft block where various adornments and objects of toilet were manufactured.
Among the antiquities from Northern and Eastern Europe we know eleven cast relief female figurines more or less similar to those which would have been manufactured by means of the mould found in Staraya Ladoga (fig. 4). Most of them (nine items) were found in Sweden: in the boat burial in Gamla Uppsala, Uppland (fig. 5: 3); in a disturbed burial in Tuna, Alsike, Uppland (fig. 5: 1); in chamber-graves 825 и 968 in Birka, Adelsø, Uppland (fig. 5: 9, 10); in a barrow with a cremation in Sibble, Grødinge, Sødermanland (fig. 5: 2); in a cremation burial in Hjorthammar, Frokarla, Blekinge (fig. 5: 5); among a silver hoard from Klinta, Koping, Öland (fig. 5: 4); and in some unknown place on the island of Öland (fig. 5: 6). Two miniatures were found at settlements in Denmark: Nygård, Klemensker, Bornholm (fig. 5: 7) and Tissø, i. Zealand (fig. 5: 8). One of the figurines comes from Russia: the settlement of Ryurik Gorodishche near Novgorod (fig. 5: 11).
Until recently, the only site where evidence on manufacturing female figurines has been recorded was Birka. In the first half of 1990s, during excavations of the “Black Soil” – the cultural layer of this settlement – fragments of two bivalve moulds for casting female figurines were found (fig. 6). B. Ambrosiani supposed that both of the finds were related to a workshop which was functioning in the early 9th century.
In terms of their sculptural composition the known figurines depicting women in profile can be divided into four groups.
The first, and the earliest, group includes the finds from Tuna and Sibble. The main feature of these pendants is the absence of hands evidently hidden by the garment. The heads of the figurines are zoomorphic and shown without any detail. Only an eye in the centre of the face is rendered in relief. Among the details of the clothing, noticeable are only an apron, a dress with shoulder-straps, a train and a mantelet. The mantelets were fastened near the neck with fibulae. On the figurine from Tuna, a necklace is shown. It is possible that the same adornments are rendered like ribbons on the bosom of the female figurine from Sibble.
The second group comprises objects in the form of females holding a beaker or a drinking horn, found in Gamla Uppsala, Hjorthammar, Nygård, and the island of Öland. These are the most varied in terms of the methods of modelling the details of the figure, clothing and coiffure, as well as the metal used for casting these pendants and their quality. They show certain similarity with a representation on a silver ear-spoon from grave 505 in Birka (fig. 7).
The pendant from Tissø makes up the fourth group. In contrast to other miniatures, both hands are represented here. They are rendered in the manner typical to the northern applied art. The hands are clasping the tips of a shawl thrown over the shoulders.
Examination of the available material revealed that the closest parallels to the figurines cast in the mould from Staraya Ladoga are the pendants of the third group, especially the miniatures found in grave 968 in Birka and at Ryurik Gorodishche (fig. 5: 10-12).
The arrangement of these miniatures inside the graves (fig. 8), as well as their small number, suggest that they were not adornments but rather amulets intended for some symbolical and magical purpose. The presence of such objects in a hoard and at various settlements indicates that they were used not only in funerary rituals but were worn in everyday life too.
Traditionally, Russian and foreign researchers treat the miniature female figurines, especially the pendants with a drinking horn or a beaker, as representations of Valkyries (Valkyrjur).
The Valkyries in the ancient Scandinavian epos were warlike maidens – the companions of Odin who sent them to the battlefields. Valkyries determined the fate of those who entered a battle, chose who was destined to be slain in it, helped heroes in various struggles against their enemies or with elements. Also, Valkyries met the slain heroes in the other world, attended upon them in Valhalla treating them to drinks and keeping their dishes and cups.
The treating of female figures as Valkyries is based on studies of various figurative material, first and foremost, the scenes depicted on Gotland obituary stones (fig. 9). Comparison of female representations on the stones with certain subjects of the North-German myths led to the interpretation of the figures with drinking horns as “the maidens of Odin”. The images on the stones, in their turn, became the basis for the interpretation of pendants in the form of female figurines as Valkyries.
Treating of the miniature female figurines as the warlike “maidens of Odin” is however somewhat doubtful. Unclear is why such amulets are found in female burials and absent in the male ones where their presence would have been explicable considering the role of Valkyries in myths and heroic songs. Moreover, the graves with the figurines under discussion are mostly those of no ordinary Scandinavians but rather women of a high social status – rich house-owners committed to the earth according to such a ritual “of prestige” as burial in a chamber or a boat. The researchers who compare the figurines with Valkyries usually propose no explanation of the role of these amulets in the everyday life of Medieval women nor of their significance in the funerary rites.
Besides Valkyries, there are numerous other female characters in Scandinavian mythology. Most of them are just mentioned in various sources, but the others are fairly significant heroes of the myths. Who among these may have been represented in the amulets under consideration?
As mentioned above, a feature of the third group of pendants is the presence of ribbons on the neck of the figurines. The mould from Staraya Ladoga enables us to consider with fair reliability these ribbons as necklaces. A similar adornment is on the bosom of figurines from Tuna, and, possibly, on those from Sibble. From Scandinavian myths it is known that a necklace, namely “the Brisingamen necklace”, was the main attribute of Freyja. Judging by the information preserved in Iceland sources, this goddess on many occasions had to be on guard for her famous treasure. This fact possibly is the clue to the explanation of the position of hands on figures from Birka and the Volkhov region. Probably, the goddess is holding her necklace fearing to lose it.
Freyja is the most vivid female character in the surviving myths. Researchers consider Freyja as the goddess of fertility, love and childbearing. She was also related with witchcraft and magic.
It would be natural to expect some material embodiment of the cult of Freyja to be found in Scandinavian antiquities. In my opinion, a particular manifestation of that embodiment are the female figurines with necklaces assigned to the first and the third groups. Among the Nordic material there are also other representations of female figures with necklaces, which possibly depict the goddess of fertility (fig. 10).
Neither it is possible to interpret with assurance as representations of Valkyries the figurines holding a beaker or a drinking horn. Pendants of this group mostly are made from bronze, suggesting that we have here apparently a deity of lesser significance than those on other amulets. Nevertheless, it is possible that these female figurines also are one of the embodiments of Freyja.
In the Scandinavian society of the early Middle Ages, as well as in many other traditional cultures, of high social and religious importance were various feasts. Part of such activities included taking alcoholic drinks. Women played an important role in those ritual ceremonies. They treated to drinks both their kinsmen and guests of the house. It is known from ancient Scandinavian literary sources that in addition to the loving role, the “owner of the Brisingamen necklace” had also another one connected with war. Freyja divided together with Odin the warriors who fell in battle into two equal groups, deciding which of the heroes would settle in her estates. It is quite possible that the women holding drinking vessels are representations of the goddess meeting warriors in her seat.
Thus the available analogues leave no doubt that in the mould found in Staraya Ladoga in 1940, female figurines characteristic of Scandinavian antiquities were cast. These were amulets of certain magic significance plain to the bearers of the cult but which made no sense to foreigners. Such pendants, along with some other groups of sacral objects, were considered as women’s amulets worn to protect their owners against evil influences.
The traces of the presence of Scandinavians are recorded from the moment of the appearance of a settlement near the mouth of the Ladozhka River, i.e. from the middle of the 8th century. Objects of Scandinavian provenance or executed in the northern style have been found in all of the most ancient layers at Staraya Ladoga. Most of them belong to layers of the 10th cent. The cult objects found at this site, such as grivnas (torques) with a Thor’s hammer, firesteel-shaped pendants, and amulets bearing runic inscriptions, could not have got to the settlement as trade goods. They indicate that at the settlement there were Scandinavians who had retained their cultural and religious traditions, and, moreover, those of women along with the men’s.
Along with warriors and tradesmen, also various craftsmen arrived to the Lower Volkhov region from beyond the sea. Davidan supposed that the material from horizon Д clearly demonstrated the Scandinavian influence upon local handicrafts. In the 10th century, manufactured in Ladoga were articles of various Scandinavian types which it is difficult to distinguish from imports. Among products of bone-carvers and jewellers, also a category of “hybrid” objects has been identified.
Thus archaeological finds show us Staraya Ladoga of the 10th century as a manufacturing centre where objects of Scandinavian appearance were produced on a wide scale. Therefore, revealing here of a mould for casting the so-called “Valkyries” does not seem to be a mere chance. This find indicates that the settlement in the mouth of the Ladozhka, along with Birka, was a site where Scandinavian amulets in the form of female figurines were manufactured. The similarity of the images on pendants from these two sites demonstrates once again that the Varangians coming to Ladoga were mostly natives of central Sweden. The discovery of the mould is an indirect evidence that Scandinavian women lived at settlements situated in the Volkhov region. There are certain reasons to treat the miniatures discussed above as representations of Freyja suggesting that “the goddess beautiful in tears” was worshiped on the banks of the Volkhov River.
А. В. Курбатов. Кожаные предметы из раскопок на Рюриковом Городище в 2001-2002 гг.
В 2001–2002 гг. Новгородская областная экспедиция ИИМК РАН (руководитель Е. Н. Носов) проводила раскопки на северном берегу Сиверсова канала, на участке примыкающем к валу Рюрикова Городища. Кожаные предметы сохранились в нижних частях отложений, спускающихся в ров, в прослойке гумусированного суглинка и песка, насыщенной органическими материалами. Локальное скопление множества кожаных предметов подразумевает совершенно определенную причину их появления – все предметы были сброшены в ров (или в западину на местности) вместе одномоментно и представляют комплекс очень узкого периода накопления. Всего зафиксировано 124 предмета из кожи и фрагмент войлока. Среди фрагментов изделий определенно выделяются, за единственным исключением (петля-застежка), только детали обуви. Среди 95 обувных деталей выделены: 2 оборы, 28 фрагментов подошв, 51 деталь верха обуви, 2 прокладки в шов, 4 обшивки края. Встречены две полных модели обуви. К обуви, видимо, относятся 12 фрагментов неопределенных деталей. Также имеется 21 обрезок от раскроя, в т.ч. 7 с краев шкуры. При сопоставлении находок с Рюрикова городища с известными коллекциями средневековых кожаных изделий, а также основываясь на исторической и археологической периодизации жизнедеятельности на городище и, также, на периодизации новгородского ремесла можно предположить, что формирование найденной коллекции кожаных предметов происходило в ограниченный период времени – с последней четверти XI в. до 30-х гг. XII в. При этом наиболее вероятным можно считать период с конца XI в.
A. V. Kurbatov. Leather finds from the excavations of 2001-02 at Ryurik Gorodishche
In 2001-02, the Novgorod Regional Expedition of IIMK RAS (headed by E.N. Nosov) carried out excavations on the northern bank of the Sivers Canal, in an area adjoining the rampart of the Ryurik Gorodishche. Leather objects were preserved in the lower layers of the deposits spreading down into the ditch – an interlayer of humus-containing loam and sand, rich in organic materials. Such a local accumulation of numerous leather objects implies a quite definite cause of their appearance here – all the objects were thrown into the ditch (or natural depression) simultaneously and present a complex dated to a very narrow period. The total of 124 leather objects and a fragment of felt have been recorded here. Among the fragmentary articles, only details of footwear (along with a buttonhole-loop as a single exception) were identifiable reliably. Among the 95 identified parts of footwear were: 2 oboras (footwear frilled ties), 28 fragmentary soles, 51 upper parts of footwear, 2 packings for seams, and 4 edgings. Also were found two complete examples of footwear. In addition, there were 12 unidentified details which probably were parts of footwear too. This collection includes 21 leather scraps left from cutting, including 7 items cut from skin edges. By the comparison of the finds from Ryurik Gorodishche with other known collections of medieval leather goods, as well as on the basis of the historical and archaeological periodization of the occupation of this townsite, and also the periodization of Novgorod’s handicrafts, we may presume that the formation of the accumulation of leather objects found here occurred throughout a limited time interval – from the last quarter of the 11th cen. to the 1130s, the most probable period being that of the end of the 11th cen.
К. А. Михайлов, Д. Д. Елшин. Новые архивные материалы по археологическому изучению древнего Киева
Археологические исследования города Киева продолжаются почти два столетия. За это время часть полевой документации раскопок оказалась недоступна или утеряна. Во многих случаях не удается точно установить даже расположение многих старых раскопов в центре Киева. Документация исследователей, работавших в конце XIX – первой половине XX вв., сильно пострадала от войн и социальных катаклизмов минувшего столетия. Долгое время не существовало и подробного сводного плана раскопок в наиболее древней и изученной части Киева – района старокиевской горы. Опубликованные планы являются схемами и часто основаны на недостоверной информации.
Однако после изысканий в рукописном архиве ИИМК РАН нам удалось обнаружить подробный план с точным местоположением старых раскопов вокруг Десятинной церкви на улицах Десятинная и Владимирская. Как оказалось, этот план был составлен, известным археологом – Г.Ф Корзухиной, в 1939–1940 гг. Судя по данным этого плана раскопок, он базируется, на не сохранившихся до нашего времени, архивных данных киевских исследователей. Благодаря этой важной находке археологи смогут более точно локализовать раскопки своих предшественников и даже восстановить топографию этого участка средневекового города, так как на этот план в масштабе нанесены многие археологические объекты. Это, в свою очередь, позволит решить многие вопросы топографии и истории древнерусского города Киева, накопившихся за десятилетия его изучения.
K.A. Mikhaylov, D. Elshin. New Archive Evidence on Archaeological Investigations in Ancient Kiev
Archaeological excavations of the city of Kiev have been continuing for almost two centuries. During this period, some of the field documents proved to be lost or inaccessible. In many cases it is impossible to establish even the locations of some old excavations in the centre of Kiev. The documentation left by the researchers who worked in the early 19th to the first half of the 20th century has been poorly disturbed by wars and social cataclysms of the past century. Neither there had for a long time existed any detailed composite plan of excavations in the most ancient and studied part of Kiev – the area of the Old-Kiev Mountain. The published plans are but schematic and often based on rather unreliable information.
Nevertheless, our studies in the Manuscript Archive of the Institute of Material Culture (IIMK), RAS, proved successful in discovery of a detailed plan with exact positions of the old excavation pits around the Church of the Tithe on Desyatinnaya and Vladimirskaya streets. This plan proved to be drawn in 1939–1940 by the well-known archaeologist G.F. Korzukhina, and it was based apparently on the now missing archive information of Kievan researchers. Owing to this important find, archaeologists will be able to localize more precisely the areas excavated by their predecessors and even reconstruct the topography of the abovementioned part of the medieval town, since many of the archaeological objects are drawn on this plan according to an exact scale. In its turn, this will enable to solve many problems of the topography and history of the ancient Russian town of Kiev which have accumulated throughout the decades of its studies.
А. А. Липатов. Этюд о разрушающейся штукатурке: материалы наблюдений над штукатурными растворами фасадов церкви в Тракумле (о. Готланд, Швеция)
Работа представляет результаты наблюдения за известковыми штукатурками, использованными при реставрационных работах на церкви XII–XIII вв. в с. Тракумла (Швеция, Готланд). Анализируются причины разрушения штукатурного слоя трех типов, различающихся по материалу, составу и технологии приготовления. На основе натурных обследований разрабатывается типология разрушений, устанавливается взаимосвязь между характерными нарушениями штукатурного слоя и его составом, ориентацией оштукатуренной им стены и природными факторами. Выдвигается предположение о существенной взаимосвязи всех упомянутых параметров. В заключение даются некоторые практические рекомендации по использованию популярных сейчас «живых» известковых штукатурных растворов.
A. A. Lipatov. Essay on the coatings under destruction. Materials of the investigation on lime coatings of the church in Träkumla (Gotland, Sweden)
Short building history.
An earlier building was situated on the place of present church. Probably it was made of tree: the name of the village Träkumla indirectly supports this version. Only the wooden sculptures of Virgin and limestone baptismal font made by Byzantius are survived. Around 1250 the present chor of the church was build, but wasn’t vaulted. In the end of 1220th the nave and the tower were added to the chor. The painting of the nave originates partly from this time. Southern doorway was build around the year 1277. Under 1287 the church in Träkumla was mentioned by H.-N. Strelow’s chronicle, and the earliest inscriptions in the church correspond this date. Short time after that the vaultings above chore were established. Around 1430-50th the interiors of the church were decorated by paintings of “Passion master”. In 1700 to the church building the sakristi was added.
Description of lime used in 1996 and the mapping of it distribution on facades (see schem, fig. 1, 2).
During the experiment on lime finishing coats of church’ facades, the following 3 kinds of lime binder were used:
Type 1. Unslacked lime (produced by Bygnadshyttan på Gotland) was used as a binder for first type of mortar. It was used for preparing of mortar according to the “hot lime” technology.
Type 2. Slaked lime, produced by Bygnadshyttan på Gotland.
Type 3. Pulverkalk, produced by “Cementa” (Slite, Gotland).
The distribution of mortar’s types described above is shown on the Scheme 1 and in the following Table 1. This diagram shows that the walls of the chor (northern, eastern and southern) were covered by the same type of lime mortar -- № 1, the walls of the nave – by mortar № 2, and the tower by mortar type № 1.
The investigations in 2002.
During 4-9 of April 2002 the author took part in restoration works, carried out by Bygnadshyttan på Gotland on the church façades in Träkumla. The observations on demolition and destruction of lime coats on all surfaces of church’ walls were carried, pursuing the clarification of qualitative and quantitative difference in behavior and destruction of mortars’ different types, used in 1996.
Typology of most characteristic mortar’s destructions, observed in 2002.
The damages and disturbances of wall coatings of the church could be divided into two main groups: damages on surface and deep damages. As we can see from this dividing, the destruction could be of surfacial character, that means, that they don’t touch the deep of the mortar layer (and their origin are the influence from outside, the climatic and natural phenomenon in the first line). The damages of the second group, the deep damages, are of “inside origin”, i.e. they are stipulated by different changes in the deep of mortars layer. The causes for these changes could be the composition of the mortar, and the interaction of different layers of mortar.
The following typology has a preliminary character and bases on visual evidences of coat destruction only. Two main types of destructions are divided into some sub-types, distinguishing of them bases on outer traces of destruction’s development. By the investigating of these sub-types it’s possible to divide the characteristics of destructions more and more exact. As a rule, the reasons for this determination are “private” characteristics of damages: size (area) (as in the case of type IIB1, 2), in other cases the observation of character of destruction can elucidate the mechanism of coat’s destruction (as in the case of succession IIA1 à IIA2 or IIA3 à IIA2). The Table 2 summarizes the types of damages, basing on visual observation of coatings.
Description of the damages types and its distribution on the walls surfaces.
А) Disturbances (Surface-damges).
The type IA of lime coat’s disturbances has the most innocent and easy character for repairing. Peeling of lime wash was observed almost on all surfaces of the southern facade (especially on the southern wall of the chor), on the northern facade that is the border between two types of mortar (№ 1-2), which goes on the line between the middle of right semi-circle of portal’ arch and the most western point of limestone cornice of tower. The cause of appearance of this damage type is the age of lime wash layer and the influence of the natural phenomena (rain, dampness, wind and frost). It’s also possible, that the carbonate film on the preliminary layer of mortar appeared earlier, than the finishing coat and lime wash were piled up. If it’s so, we can recommend to make the period between these two operations shorter.
Type IB of lime coat’s damages – “yellowing” of lime wash – as a last one, can be easily repaired. It is situated on slightly more wider surfaces, than type IA, and was distinguished on southern and northern facades only. The regularity in its distribution is not so easy to trace, but we can note, that it is situated on the surfaces, where mortars types 1 and 2 were used. On the wall surfaces of the chor this type wasn’t found.
Type IC, as distinct to the types IA-B, has clear localization and the reasons of appearance. To this type of damages belong black dirty spots on the walls of the church, situated under drain construction of the roof. On the southern facade of the church they were traced under roof construction, and on the place of contact of nave’s roof to tower. On the western wall of the tower this kind of flow is situated under southern pitch close to the south-western corner of tower. On the surface of northern wall of the church these surface-damages were traced in two cases under pitch of the tower’s roof. Last place were this type is located is the area of the eastern nave’s wall, in the place of its adjoining to the chor.
In the first line I have to draw attention to the nature of these damages – the changes in the regime of humidity of lime coats, long term subject to getting wet. And the reasons for un-normal wetting are in different cases different: in the last case black spots appears on the wall due to the absence of draining construction on the adjoining roof. The cause of appearance of spots under pitches of tower’s roof is another. As it is visible on a cartogram, the spots are most intensive on a southern façade and on northern near south-western corner of the tower. Exactly these sides of the roof are heated by the sun during the day. Therefore it seems logical to suspect, that the cause of these black spots is the moisture, condensed under a roof of the tower. The drain of an accumulating moisture on a surface of the walls is promoted by carrying construction of tower’s roof: as the gasket between wooden beams under the roof the metal tape going between beams through all height of roof was used. It serves as fine gutter for condensed water. It is possible to offer to route this tape in waterdraining system under the perimeter of the tower’s roof.
В) Damages (Deep damages).
The given type of damages (IIA1) has the most considerable distribution on surfaces of church walls. It wasn’t met only on the eastern façade of chor and in very little number of these dot-destructions was met on northern wall of chor. On all remaining façades it’s present in different quantity. The southern façade was influenced by this destruction of a plaster layer on area of nave and tower. Southern wall above decorative limestone cornice was destructed by that destruction of mortar more, than all other surfaces. The causes of occurrence of such destructions are visible on an example of some “shutting out” of plaster layer, where the process of separation in surface layer of mortar wasn’t completed. The cause of that destruction is unslaked lime particles which appears in the process of mortar mixing. On the wall these particles continue to slake and to adsorb the water from next areas and make some sort of explosion in the deep of the mortar layer. As it is known, the process of lime slaking is accompanied by rough reacting with escaping of considerable heat, and increasing of particle’s size. All these circumstances serve as a cause of peculiar “shutting out” of lime-plaster layers from a surface of wall and preliminary coats. These vigorous processes found out themselves practically at once after the plastering of the church’ walls. In 2002 the traces of this “slaking post factum” of lime-grains were shown on western wall of tower, on western area of northern wall near NW corner of the tower.
It is necessary also to mark, that “explosion” of grains of unslaked lime in the deep of plaster layer serves often as the starting point of destruction processes of plaster of much bigger scales. We attempted to reflect this situation in the typology of plaster layer destructions.
Destructions of these two types are integrated (type IIA2-3), because the type IIA3 is the cause of originating of type IIA2, since the grains of unslaked lime, as we suppose, get into the preliminary layers too. That enables to explain the appearance of destructions on more considerable areas of walls. The causes of such occurrence of such destructions were described in the previous point.
The mechanism of metamorphosis from “dot-shutting out” of plaster to the separation of plaster of considerable size needs, as we think, an explanation. At first, the causes of destructions of plaster of large area in most cases are the un-slaked lime-grains in preliminary mortar layer, instead of it in plaster finishing layer. In other cases the cause of the broad area of destruction of plaster layer is the separation of a plaster layer from a layer of preliminary mortar. As a rule, such type of destructions (IIB) we can meet extremely on the upper level (above the limestone cornice) of southern tower façade. So, there are two causes of large-size destructions in plaster mortars – the lime-grains within preliminary mortar plaster and the separation from this preliminary layer without visible reasons. Let's mark, that the separation of plaster from preliminary layer can be accompanied by “dot shuttings out” of plasters from the surface without any results for integrity of derivated “bubble" of hollowness. Other problem is, that time by time such “air bubble” will uncover the preliminary plaster layer, making destruction such as IIB1.
The difference in destructions of plaster layer, which have place owing to unslaked lime-grains in preliminary mortar layer, is contained in smaller area of destruction, but in much more depth, affected by destructions: as a rule, the surface of preliminary plaster is covered by caverns so, that the general depth of broken down layers reaches occasionally 0.07 m.
Considerable areas of the walls are subject to flaking-off of plaster layer from preliminary mortar layer (type of destructions IIB1), especially the part of southern wall of tower above a decorative limestone cornice. The cause of flaking-off of plaster exactly on this place, as we can suggest, is the poor cohesion of plaster layer with a preliminary mortar layer. It’s not easy to say, why it happens, but it’s possible to suspect, that the surface of preliminary mortar layer wasn’t humidified enough before deposition of last, finishing layer, or the surface was too smooth, and that handicapped prevented due cohesion of layers. The forming of carbonate film on the preliminary layer of mortar is another possible reason for that situation. As it’s visible on walls, the surface of preliminary mortar was covered by a grid of cracks, and it can testify, that the preliminary mortar layer was practically dry before deposition of finishing plaster layer (or un-sufficiently humidified). The mechanism of separation of finishing plaster from preliminary one can be illustrated by the situation with flaking-off of plaster from stone.
On the upper segment of southern towers wall (above limestone cornice) there are traces of other type of destruction of plaster layer – type IIB2, which differs from the mentioned above, because it’s separated from preliminary mortar layer plaster wasn’t destroyed and doesn’t come off completely from a wall, but had formed hollowness between plaster and preliminary layer. There are no doubt, that by time the destruction of this type will transform into destruction of the previous type (IIB1) and will begin to look out like already mentioned type.
Destructions of that type (IIC) were found in limited quantities, though the destructions of other type (IIA3) have similar visual indications, but absolutely different nature of origin. In some cases the destruction of that type accompanies that types, whose cause are the lime-grains in preliminary layer. As a rule, the destructions of plaster layer of type IIC occurs on the perimeter of caverns in the mortar of preliminary layer. The cause of its appearance can be seen in thermal and humidity influence on external (finishing) plaster layer: for example, the temperature fall during plastering of the wall could give such effect.
The destruction of that type (IID1) is the single phenomenon, as it was met in one case – in slopes of window in southern wall of chor. The gear of such layering was already used for illustrating a case with reviewed above destructions of plaster layer. However the causes of such separation from stone wall construction are necessary to searched in the mechanism of interaction in border “stone – mortar”, and it’s necessary to take into account that the stone of window acclivities has no special surface for plastering, and vice-versa, was cutted for exterior masonry. Besides, the surface of limestone in acclivities of windows differs hardly from the surface of stones in the masonry of walls by oxidation under influence of weather effects. That also can prevent the formation of a good contact between the mortar and surface of a stones.
Last type for destructions of plaster layers – rather exotic – is the layering-off of finishing mortar layer from ancient masonry mortar (type IID2). As it was found only in one place – to the right from the southern portal of the nave, at the level of footstep of the portal arch – it’s possible to say, that this type of destructions has no large value and danger for plaster layer of façades as a whole. By the occurrence it is obliged to very small spacing interval between an ancient masonry and outer surface of external plastering. As we can assume, on this area wasn’t possible to lay enough deep layer of preliminary plaster. The ancient mortar, it’s more likely, played the same role in activating of destruction, as the stone masonry in the previous type.
As the summary for the description of disturbances and destructions of plaster layers next table is presented (Tab. 3), in which the information on the topography of different types of destructions on southern, western, northern and eastern surfaces of walls of the building is summarized. As it’s visible from the table, only the eastern façade of chor wasn’t influenced by disturbances, and the plasters of all other walls were damaged in different degree. It’s possible also to mark, that the greatest number of damages and destructions of a plaster layers are on southern façade of church: all types of destructions are visible here (with an except of type IID, represented by single occasion).
This situation forces us to ponder over the causes of so strong destructions of the southern side of the church. Among the possible causes is the most intensive insolation of the southern side of building during the works on coating, and, therefore, the southern wall was subject to largest difference in daily temperatures; the southern wall is more often the object for the wind effects, preferred direction of which is the southern. The impact of winds on façades of buildings is well known fact, besides the effect of wind lowers actual temperature of building walls, that unfavorable effects the plaster layer not only during its deposition, but during following times too. The wind, apart from temperature fall of a surface of wall, brings often a considerable volume of a moisture on the walls. So, the regime of temperature and moisture of the southern wall is also less favorable.
It’s also necessary to mark, that the northern façade is subjected to less destructions, that is also connected with orientation of this plane of building. Northern side is most stable, concerning the day time temperatures changes and is a subject for smaller, in comparing to southern façade, effect of wind. That means that regime of temperature and moisture level of northern wall is more propitious for plaster mortars, especially comparing with southern façade.
The eastern side of the nave is insignificant in area, and it’s impossible to observe considerable damages on it. It’s necessary to mark, that the coat on a southern part of eastern façade of nave (between wooden beams of roof constructions and part of decorative limestone cornice) is subject to destruction: there is a layering of finishing coat in the space in-between.
Types of mortars and their damages: some discussions.
As a summary we suggest to pay attention to the table, illustrating correlation between different types of damages and destructions of coat layers with kinds of mortars, used by the restoration (Tab. 3). As we can see from the table, all three types of mortars are equally subject to damages of coat (IA-B-C), but, as we have already spoken, the nature of these disturbances is not so destructive and corrections of these types are not so difficult. Destructions of plaster show a uniform picture: the mortars type 1 and 3 are the subject practically to all detected destructions. Mortar type № 2 is subject to destructions less, than two other. Most likely, it should be preferred during next plastering works.
Some recommendations for next coating works.
The regime of temperature during coating with preliminary layer of mortar (and finishing coat too): the difference between day and night temperatures must be no more than 10-15 degree. Then, it’s necessary to take into account, that constant (or variable, but that happens seldom) wind lowers the temperature of walls surface in 5-10 degrees. Thus, it is very important to keep not only day-time temperature regime, but also to try not to carry out coating works, when the walls cools down to temperature close 0 degrees during the nights. There exist some recommendations for work with plaster mortars at low temperatures: it’s recommended, for example, to use as a binder the hydraulic lime. Also it’s possible to use warm slaked lime, i.e. at once after slaking, but this way is more difficult, since it requires the careful control on all aggregates and especially on the quality of slaked lime.
Preliminary mortar layer should at once be covered by an external (finishing) layer of plaster, without expecting its drying. The work in that case should be conducted not on all areas of wall, but by limited areas, which size should be determined by practice. The basic criterion for this determination should be the speed of drying of the area of preliminary mortar layer.
For prevention of fast drying (and fast formation of carbonate film) on preliminary mortar layer of southern wall of building it’s possible to recommend special shadowing of walls, which organization is possible by means of black-out screens on scaffoldings. The organization of such screens is more rational, than conducting of plastering works in evening and morning hours, when there are oblique sun-shining.
It’s necessary also to pay attention to behavior of plaster mortars on the walls of various orientation, what is the reason of different temperature influence of the sun, mainly wind’s direction and, as a consequence, humidifying of the walls.
During the preparation of plaster mortars to prefer lime with larger hydraulic module. To use the mortar with this lime on southern and western walls as most subjected to humidity influences and temperature changes. Or, if to use usual lime, to add to the mortar pozzolans (for example, cruched brick, or fine ceramic cruch). However it’s necessary to take into account, that fractions of these aggregates should be not larger, than sand component of mortar. The fraction no more, than 1 mm, is preferable (according to Russian rules – 0.5-0.7 mm).
If it’s necessary to use “hot lime” technology, the subsequent rub the mortar through a grid with a cell size no more than 1 mm (i.e. not less than the largest fraction of mortar) is recommended. This operation will allow to destroy all grains of un-slaked lime of any size.
The careful selection of sand as a additives to the mortar is very significant for final result: for external layers of mortar (and especially for finishing coat) the maximal size of sand particles should not exceed 1 mm, i.e. that for sand sieving the screen with a cell size no more than 1.18 mm should be used.
The flotation (washing) of the sand before use in the mortar mix isn’t surplus practice, because that allows to wash out clay particles, which are often present in the natural sand.
According to the results of researches it’s possible to conclude, that the mortar type 2 is more preferable for plastering works.
АКТУАЛЬНЫЕ ПРОБЛЕМЫ АРХЕОЛОГИИ
С. А. Васильев. Древнейшие памятники Аляски: хронология, палеоэкология и культурное взаимодействие (к проблеме первоначального заселения Америки)
S. A. Vasil'ev. The Oldest Alaskan archaeological sites: chronology, paleoecology and culture interaction (concerning the peopling of America)
The paper deals with the Final Pleistocene adaptations of the Northwestern North America directly relevant to the problem of the initial colonization of America via the Bering Land Bridge. Beringia provided a favorable place for large herds of ungulates, especially during the so-called ‘Birch zone’, which evidenced a climate amelioration from 14,000 to 10,000 BP. The majority of scholars tends to argue that cold dry steppes with sagebrush; grasses and isolated willow stands dominated the Bering Land Bridge while woodland refuges (willow, birch) could survive along rivers. Numerous discoveries of Pleistocene fauna (horse, bison, reindeer, wild sheep, elk, etc.) seem to indicate that this time span corresponds to the presumable human entry to the New World. The early Alaskan sites are assosiated with the few last millennia of the Pleistocene corresponding to the Alleröd and Younger Dryas on the European geochronological scale.
The oldest Alaskan archaeological assemblages belonging to the few last millennia of the Pleistocene are considered to represent the traces of the initial colonization of America via the Bering Land Bridge. The sites of Alaska were ascribed to different culture traditions (Nenana, Denali, and Northern Paleoindian complexes) thus reflecting several migration waves oriented from Asian territory eastwards in two former cases, or across the ‘Ice-Free Corridor’ northwards (or southwards, according to the other version) in the last case. Meanwhile the analysis reveals a more complex character of the record. A number of factors shaping both inter- and intra-assemblage variability (differences in site function, subsistence and settlement strategies, lithic raw material procurement and technology, sampling errors, etc.) should be taken into account. Several alternative hypotheses striving to explain the variability have been proposed and confronted against the data at hand.
А. Е. Матюхин. Типология и технология двусторонних треугольных острий из позднепалеолитических слоев Бирючьей балки 2
Статья посвящена вопросу типологии и технологии двусторонних треугольных острий из позднепалеолитических слоев памятника Бирючья балка 2, расположенного в Константиновском районе Ростовской области. Коллекция кремневых изделий состоит из отщепов, осколков, чешуек, а также орудий. Последние включают скребки, скребла, бифасы, треугольные острия, нуклевидные орудия, атипичные орудия с двусторонней обработкой, отщепы с уплощенным корпусом, отщепы о базальным утончением и т. п. Все перечисленные типы изделий были подвергнуты детальному типологическому и морфологическому исследованию. Кроме того орудия были изучены под микроскопом с целью выявления у них возможных следов использования. В итоге мы приходим к выводу, что в инвентаре памятника присутствуют как законченные (скребки, многие скребла, некоторые бифасы), так и незаконченные орудия, к которым мы относим различные типы орудии с двусторонней обработкой. Эти орудия не имеют следов износа и связываются с процессом изготовления треугольных острий. Бифасы разделены на грубые и относительно умело изготовленные образцы. Среди скребел выделены несколько сложных типов, в частности, скребла с двусторонней обработкой и скребла с обработанным основанием. Преобладают слабо и умеренно удлиненные треугольные острия с плосковыпуклым и двояковыпуклым сечением. Интересны заметно удлиненные острия и острия с подпрямоугольным основанием, которые придают индустрии Бирючьей балки 2 типологическое своеобразие. Изучение морфологии орудий и отщепов проводилось не только визуально, но также под микроскопом. Большое внимание при этом было уделено изучению ударных площадок.
Реконструкция процесса изготовления треугольных острий сводилась к выявлению последовательности стадий и технических приемов, в равной мере – стадий изменения их формы. В зависимости от типа исходной заготовки выделены 2 технологических варианта, изготовления треугольных острий. С одной стороны, это, желваки, валуны, обломки, массивные отщепы, а, с другой, тонкие отщепы и пластины. В первом случае число стадий будет значительным, а во втором – минимальным. Наиболее сложная модель первого варианта включает 5 стадий: 1 (получение и первичная подготовка заготовок; 2. первичное уплощение заготовок; 3. начальное оформление будущего орудия; 4. дальнейшее его формирование; 5. отделка орудия. Что касается исходных заготовок, то резонно таковыми считать например, желваки с единичными сколами, обнаруженные в слое 3 (рис. 6: 2а). Со второй стадией связываются нуклевидные орудия (рис.2, 7: 6, 2б) и отдельные грубые бифасы (рис. 6: 2в). Суть этой стадии – максимальное уплощение желвака или обломка с целью получения рабочей, то есть удобной заготовки. Орудия на этой стадии похожи на нуклеусы. Со стадией 3 связываются в основном грубые бифасы (рис.1: 5; 2: 8; 6: 1а-б). На этой стадии в общих чертах происходит выделение основных элементов модели двусторонних орудий и одновременно их уплощение. К стадии 4 имеют отношение более или тщательно обработанные бифасы (рис. 4: 9; 6: 1в-г;7: 6а-б), а также незаконченные наконечники (рис. 2: 5; 6: 2д; 7: 6в). Наконец, со стадией 5 связываются крупные законченные наконечники (рис. 3: 5; 4: 6, 10-11; 5: 7, 9-11; 6: 2). Начальные стадиальные формы, второго технологического варианта – это такие орудия, как отщепы с уплощенным корпусом (рис. 1: 1; 7: 5а), орудия с частичной двусторонней обработкой (рис. 3: 3), некоторые типы сложных скребел (рис. 3: 1-2, 6-7). Оформление модели треугольного острия начинается сразу. Стадии обработки здесь практически не прослеживаются. По-нашему мнению, изготовление совершенных треугольных острий осуществлялось путем использования оптимальных технологических и технических приемов обработки, в том числе подготовки различных типов ударных площадок, применения специальных способов улучшения технологических свойств кремня, а также благодаря большому мастерству и опыту древних изготовителей.
Для иллюстрации процесса изготовления треугольных острий автор предлагает типолого-технологические (редукционные) ряды, составленные из разных по своей морфологии орудий для первого (рис. 6: 1-2) и второго (рис. 7: 1-5, 7) технологических вариантов. Выделяются начальные, промежуточные и заключительные стадиальные формы. В технологическом и типологическом отношении треугольные острия Бирючьей балки 2 похожи на треугольные острия памятников стрелецкой культуры на Среднем Дону. Однако стоит обратить внимание на некоторые отличительные черты их морфологии, что дает основание говорить о возможности выделения северо-донецкого варианта этой культуры.
A.E. Matyukhin. The typology and technology of bifacial triangular points from the late Palaeolithic layers at the site of Biryuchya Balka 2
This paper deals with the problem of the typology and technology of bifacial triangular points from the upper Palaeolithic layers at the site of Biryuchya Balka 2 situated in the Konstantinovsky region of the Rostov Oblast. The collection of flint artefacts from this site includes various flakes, debris, small flakes, and tools. The latter comprise end-scrapers, side-scrapers, bifaces, triangular points, core-shaped pieces, bifacially chipped atypical tools, flakes with a flattened body, flakes with thinned base, etc. All the artefacts enumerated above were subjected to a detailed typological and morphological study. In addition, the tools were examined under a microscope in order to identify potential traces of their utilisation. As a result, the conclusion was drawn that the assemblage from this site comprises both finished tools (end-scrapers, many of the side-scrapers, and some of the bifaces) and unfinished ones to which various types of bifacially chipped tools were attributed. The latter tools have no traces of wear and they were connected with the process of manufacturing triangular points. Among the bifaces distinguishable are the rough ones and some fairly skilfully made examples. Several complicated types of side-scrapers were identified, in particular bifacially chipped scrapers and those with a flaked base. Among the triangular points, slightly and moderately elongated ones with single convex and double biconvex cross-section predominate. Of interest are markedly elongated points and points with sub-rectangular base which impart to the industry of Biryuchya Balka 2 its typological peculiarity. The morphological studies of tools and flakes were carried out both visually and microscopically, special attention being paid to the investigation of striking platforms.
The reconstruction of the process of manufacturing triangular points included the identification of the sequence of the stages and technical methods, which in their turn corresponded to the stages of changing the shape of the artefacts. Depending on the type of the initial blank, two technological variants have been identified for manufacturing triangular points. In the first case, initial blanks were nodules, cobbles, blocks, and massive flakes; in the second, thin flakes and blades were used. In the first variant, the manufacture must have included a considerable number of stages, while the second variant involved a minimum of stages. The most complicated model of the first variant included 5 stages: 1) obtaining and primary treatment of the blanks; 2) primary flattening of the blanks; 3) initial forming of the future tool; 4) further reduction of the tool; and 5) finishing of the tool. As regards the initial blanks, it is reasonable to consider as such, e.g., the nodules with single blows from horizon 3 (fig. 6: 2a). With the second stage, core-like artefacts (figs. 2, 7: 6, 2б) and some rough bifaces may be connected (fig. 6: 2в). The purpose of this stage is the maximal thinning of the nodule or fragment in order to obtain a working, i.e. a convenient blank. At this stage the tools look like nuclei. Stage 3 is connected mainly with the rough bifaces (figs. 1: 5; 2: 8; 6: 1а-б). At this stage, the rough formation of the principal elements of the model of bifacial tools and at the same time their flattening take place. Related to stage 4 are more or less carefully chipped bifaces (figs. 4: 9; 6: 1в-г; 7: 6а-б), as well as the unfinished points (figs. 2: 5; 6: 2д; 7: 6в). And finally, stage 5 is related to the large finished points (figs. 3: 5; 4: 6, 10-11; 5: 7, 9-11; 6: 2). The initial developmental forms of the second technological variant are represented by such tools as flakes with flattened body (fig. 1: 1; 7: 5а), partly chipped bifacial tools of (fig. 3: 3), and some types of complex side-scrapers (fig. 3: 1-2, 6-7). The designing of the model of the triangular point was started immediately. It is practically impossible to identify any stages of working the tool. In my opinion, the manufacture of finished triangular points was carried out by the employment of the optimal technological and technical working technique including the preparation of striking platforms of different types, and application of special methods of ameliorating the technological properties of flint. Altogether, such manufacture was possible owing to exceptional mastery and experience of the ancient craftsmen.
For illustration of the process of manufacturing triangular points, the author presents here a number of typological-technological (reduction) series composed of tools differing in their morphology for the first (fig. 6: 1-2) and second (fig. 7: 1-5, 7) technological variants. Distinguished are the initial, intermediate and concluding developmental forms. In terms of their technology and typology, the triangular points from Biryuchya Balka 2 are similar to the triangular points of the Streletskaya culture in the region of the central Don. However, it should be noted that there are some morphological peculiarities which suggest a possibility of distinguishing the North-Don variant of this culture.
Ст. А. Васильев. Ананьинский звериный стиль. Истоки, основные компоненты и развитие
На территории ананьинской культурно-исторической общности (АКИО) выделяются несколько районов с наибольшей концентрацией находок в зверином стиле: Средняя Кама, Нижняя Кама, Вятка и Средняя Волга, откуда происходят разные в стилистическом, художественном и хронологическом плане находки с разными истоками, а также разные категории предметов без единого и непрерывного развития форм и художественного оформления.
На раннем этапе развития ананьинского искусства звериного стиля (VII-VI вв. до н. э.) половину материала составляют отдельные яркие, высокохудожественные привозные изделия с изображениями хищных птиц и животных в динамических позах с Кавказа и Закавказья, Северного Причерноморья и Казахстана, а также немногие местные копии и подражания им. Не совсем понятен сам процесс появления подобного рода изделий в АКИО. Многие из них в родной среде являлись частью более крупных предметов или серий однотипных предметов: бляшек от поясов, конской упряжи, украшений костюма или оружия. Зооморфные пластины от кавказских поясов могли попадать на Среднюю Волгу уже в поврежденном виде среди мощного потока импорта кавказских изделий. Уже на Средней Волге, видимо, из сохранившихся фрагментов вырезали украшения, адаптируя их таким образом к местным формам. Очевидно, что остальные предметы также попадали в АКИО в виде отдельных находок. В отрыве от первоначального контекста они представляли ценность, прежде всего, с точки зрения художественного исполнения индивидуального изделия, не оказывая при этом значительного влияния на местное искусство.
В качестве местного ананьинского компонента мы можем выделить существование традиции изготовления очень простых бронзовых предметов знаково-понятийного характера, наиболее полно представленных в материалах Ст. Ахмыловского могильника на Средней Волге. В первую очередь, это антропоморфные фигурки-идольчики и личины, выполнявшие функции неких амулетов. В измененном виде эта традиция вновь появляется в гляденовское время на Средней Каме и получает развитие в I тыс. н. э. Судя по материалам, это следует связывать, скорее всего, с заимствованием из-за Урала.
Для периода VI-IV вв. до н. э. можно отметить большое количество отдельных бронзовых ременных бляшек западного и восточного происхождения в виде голов, когтей и лап животных и грифонов, а также ряд других изделий скифского, савроматского и тагарского облика, под влиянием которых местные мастера начинают изготавливать вещи по образцам привозных, сохраняя при этом основную идею. В VI – начале V в. до н. э. наиболее сильным является восточный вектор влияния скифского звериного стиля на местное искусство. Это выразилось, прежде всего, в заимствовании и распространении бронзовых зооморфных чеканов как категории предметов в восточных районах Волго-Камья. Такие чеканы превратились у ананьинцев в символ, связанный с определенным социальным положением и властью в обществе. Можно также отметить, что с востока заимствуются и адаптируются к местной среде как категория предметов поясные зооморфные крючки, толчком к распространению которых с V в. до н.э. послужили импортные зооморфные крючки другой конструкции со Среднего Дона. Под воздействием скифского звериного стиля некоторые наиболее распространенные скифские сюжеты, например летящий олень, переносятся на местные категории вещей (гребни, пряслица, рукояти ножей), указывая на определенные изменения в сознании местного населения. Даже некоторые собственно ананьинские изделия демонстрируют опосредованное влияние скифского искусства, что хорошо заметно на костяных крючках и рукоятях ножей из вятских памятников. Вятские крючки и рукояти ножей представляют последний этап заимствования и разработки скифских прототипов, и, вероятнее всего, образцами для них послужили уже не скифские оригиналы, а не дошедшие до нас переходные формы. Особенно это относится к костяным рукоятям ножей. Наибольшей концентрацией находок в зверином стиле характеризуются памятники Нижней Камы и Вятки этого времени. Лидирующее положение на Нижней Каме занимает Ананьинский могильник, где среди находок преобладают привозные изделия из разных регионов скифского мира и подражания им. Материалы вятских памятников не содержат импортов и представляют уже местное развитие или опосредованное проникновение скифской художественной традиции с юга через нижнекамские памятники.
В позднеананьинское время процесс переработки многих скифских сюжетов и композиций достигает своего апогея – это хорошо видно на примере бронзовых бляшек и вятских каменных пряслиц с изображениями животных, а также гребневидных привесок с головами грифонов. Импортных изделий и копий очень мало. Помимо прямого переноса скифских сюжетов на местные изделия ананьинцы используют и отдельные скифские художественные приемы для украшения собственных категорий предметов, причем стилистика и композиции в ряде случаев существенно отличаются от скифских (бронзовые ананьинские секиры и рукоять ножа из Шиховского могильника). Параллельно с обширным пластом изображений «скифского облика» в Волго-Камье существует и местный оригинальный пласт, представленный глиняной антропоморфной скульптурой и костяными псалиями с головами медведей на концах. Если вопрос о происхождении костяных псалий конецгорского типа остается открытым, то глиняные фигурки можно с уверенностью отнести к особенным формам искусства племен лесной полосы Урала и Сибири, связанного с местными идеологическими воззрениями, имеющими глубокие корни в нео- энеолитической эпохе.
В некоторых случаях удается определить происхождение не только предметов, но и самих категорий художественных изделий АКИО. Например, зооморфные чеканы, крючки, рукояти мечей/кинжалов и навершия можно вполне уверенно отнести к заимствованиям, причем образцами для ананьинских чеканов и рукоятей кинжалов послужили западно- или южносибирские образцы, а для крючков – донские и южноуральские. Такие категории вещей как гребни, ложки, кочедыки, лопатки, налобные венчики, пряслица, антропоморфные фигурки, рукояти ножей, секиры вполне могут считаться местными или общими для народов лесной полосы Евразии. Однако скифские художественные приемы и стилистика многих образов на них как раз и отражают процесс интенсивного влияния скифского звериного стиля на местное искусство (пряслица, рукояти ножей, гребни, секиры, некоторые ножны и т. д.). Это говорит о том, что отдельные категории предметов были целиком заимствованы извне и получили дальнейшее развитие у ананьинцев, а многие местные – развивались под влиянием искусства различных регионов скифского мира, перенимая сюжеты, приемы и формы.
Зачастую используемые мотивы и сюжеты (исключая изображения на импортах) также являются заимствованиями. Мотив хищной птицы-грифона появляется в Волго-Камье в конце VI в. до н. э. вместе с чеканами и рукоятями кинжалов с головами грифонов. Позднее головами грифонов стали украшать гребни, секиры, крючки. Мотив кошачьего хищника также можно рассматривать как заимствование, хотя он и не получил распространения в АКИО (всего четыре находки). До сих пор не совсем понятно, считать ли истоком происхождения мотива волкообразного хищника в зверином стиле территорию АКИО или более южные районы лесостепи. Однако все его изображения с территории Волго-Камья, несмотря на локальную специфику в трактовке, исполнены в духе традиций скифского звериного стиля (отдельные и сдвоенные головы волков на концах предметов, свернувшийся в кольцо или опустивший голову волкообразный хищник). Фигуры лосей с подогнутыми ногами на гребнях и бляшках — прямое подражание скифскому летящему оленю, но в местной интерпретации. Обилие металлических фигурок летящих птиц с распростертыми крыльями в синхронных культурах Зауралья и Западной Сибири позволяет предположить, что и этот мотив также был привнесен в Волго-Камье извне. К несомненно местным мотивам относятся мотив человека (отдельные фигурки и личины) и медведя (хотя сюжеты с изображениями медведей или копируют скифские образцы или являются их развитием). Таким образом, наиболее яркие в художественном отношении мотивы, а в особенности сюжеты, представляют собой реплики скифских и сибирских образцов или являются результатом их локального развития.
В этой связи интересно сопоставить процесс развития ананьинского искусства с основными этапами скифского культурогенеза. На раннем этапе, когда скифская культура в своем особенном виде полностью еще не сложилась на всем евразийском пространстве, преобладает роль Северного Кавказа и через него Закавказья – наиболее сильных центров с устойчивыми культурными традициями. Это прослеживается не только по материалам ананьинского искусства, но и по большому количеству других кавказских импортов. В период скифской классики, когда формируются основные региональные центры скифской культуры (Южная Сибирь, Южное Приуралье и Нижнее Поволжье, собственно Скифия и др.), в разных областях АКИО под воздействием традиций этих центров начинается процесс восприятия иноземных художественных приемов. Культурное взаимодействие с передовыми для того времени племенными образованиями Евразии привело к выработке и формированию лишь в отдельных районах АКИО собственных способов оформления художественных изделий на основе скифских образцов. Таким образом, на протяжении всего своего развития ананьинское искусство подвергалось постоянному воздействию традиций наиболее сильных скифских художественных центров, но формирование общего для всего Волго-Камья художественного стиля так и не произошло.
St.A. Vasil′ev. The art of the ancient population of the Volga and Kama region during the Anan′ino epoch (the origins and formation)
In the territory of the Anan′ino cultural and historical community (ACHC) there are several regions where finds of objects in the animal style are the most abundant: the middle and lower Kama, Vyatka, and Middle Volga rivers. There, various objects have been found differing in their art style and type, chronology, origins and category, and demonstrating no single and continuous evolution either in the form or artistic execution.
At the early stage of the formation of the Anan′ino animal style (7th-6th cen. B.C.), half of the material is constituted by expressive and highly artistic representations of birds and beasts of prey in dynamic postures on single imports from Caucasus and trans-Caucasus, northern Black Sea area and Kazakhstan, along with rare local copies and imitations. The process itself of the appearance of such objects in the ACHC is still obscure. In their native milieu, many of them were parts of some larger objects or series of articles of the same type: belt plaques, horse harness, adornments of wearing apparel, or weapons. The zoomorphic plates from Caucasian belts may have come already damaged to the Middle Volga among the rich flow of Caucasian imports. It seems that it is in the Middle Volga, that adornments were cut from the preserved fragments and in this way adapted to the local forms. There is little doubt that the other objects also came to ACHC as single imports. Taken out of their original context they were evaluated in terms of their artistic execution as individual pieces, influencing the local art only inconsiderably.
As a local Anan′ino component, we may single out the tradition of manufacturing very simple bronze objects of a symbolic-conceptual character, which are represented most completely among the finds from the Starshy Akhmyl cemetery in the Middle Volga. Mainly; these are anthropomorphic figurines or small idols and faces which served as a kind of amulets. In a transformed variety this tradition reappeared during the Glyadenovo period and was advanced in the 1st mil. A.D. in the Middle Kama. Judging by the material, it was probably borrowed from beyond the Urals.
For the period of the 6th-4th cen. B.C. we may note numerous separate bronze belt plaques of western and eastern origins in the form of heads, talons and paws of beasts and griffons, as well as a number of other objects of Scythian, Sauromatian or Tagar appearance, under the influence of which, local masters started manufacture of imitations, preserving at the same time their own principal idea. In the 6th and beginning of the 5th cen. B.C., the eastern vector of the influence of the Scythian animal style on local arts was the strongest. This was expressed first and foremost in borrowing and spreading of bronze zoomorphic chekans (battleaxes) in the eastern parts of the Volga and Kama region. Among the Anan′ino population, such chekans became a symbol linked with a certain social position and power. We should mention that such category as zoomorphic hooks was also borrowed from the east and adapted to the local population. The spread of the hooks began in the 5th cen. B.C., initiated by zoomorphic hooks of another construction from the middle Don. Under the influence of the Scythian animal style, some of the most widespread Scythian subject matters, e.g. the flying deer, were transferred onto local categories of objects (combs, spindlewhorls, knife-handles) indicating certain changes in the concepts of the population. Even some of the purely Anan′ino artefacts demonstrate indirect influence of the Scythian art, as is well expressed in bone hooks and knife-handles from Vyatka sites. These represent the last stage of the borrowing and reworking of Scythian prototypes, and probably, already some transitional shapes which have not survived, rather than any Scythian originals, were the examples. The above is especially true of the bone knife-handles. The greatest concentration of finds in animal style is characteristic of the sites in the lower Kama and Vyatka. In the lower Kama, the leading is the cemetery of Anan′ino where imports from various regions of the Scythian world and their imitations predominate among the finds. The material from the Vyatka includes no imports and represents already local evolution or indirect penetration of the Scythian artistic tradition from the south via sites of the lower Kama.
In the late Anan′ino period the process of reworking of many Scythian motifs and compositions reached its apogee as is well demonstrated by bronze plaques and Vyatka stone spindle-whorls with animal representations, and comb-like pendants with griffon heads. Imported objects and copies are very uncommon. Along with direct transference of Scythian subject matters onto local manufactures, bearers of the Anan′ino culture employ also certain Scythian artistic techniques for decoration of their own categories of goods, the stylistics and compositions in many cases differing essentially from the Scythian ones (bronze Anan′ino pole-axes and the knife-handle from the burial ground of Shikhovskiy). Parallel with the numerous representations of ‘Scythian appearance’ in the Volga and Kama there exists also an original local series comprising ceramic anthropomorphic sculpture and bone cheek-pieces with bear heads at the ends. Whereas the origins of the bone cheek-pieces of the Konetsgorsky type are still disputable, the clay figurines may be assigned reliably to special forms of the art of the Uralian and Siberian forest zone which were connected with local ideological concepts rooted deep in the Neolithic and Eneolithic epochs.
In some cases it has been possible to establish the origin not only of individual artefacts but of entire categories of decorated objects from ACHC. For instance, the zoomorphic chekans, hooks, hilts of swords/daggers and staff tops undoubtedly were borrowings, Anan′ino chekans and dagger hilts having been derived from west- or south-Siberian prototypes, whereas the hooks – from the Don and southern Urals. Such categories as combs, spoons, kochedyks (tools for weaving), shovels, headdress pendants, spindle-whorls, anthropomorphic figurines, knife-handles, and pole-axes may be justifiably considered either as local or common for all peoples of the forest zone of Eurasia. However, Scythian artistic techniques and the styles of many representations on them reflect exactly the intensive influence of the Scythian animal style on local arts (spindle-whorls, knife-handles, combs, pole-axes, some scabbards etc.). This fact suggests that many categories of objects were completely borrowed from outside and further reworked by the Anan′ino population, whereas many local ones developed under the influence of the art of various regions of the Scythian world, taking over from there subject matters, techniques and forms.
Often, the motifs and subject matters (except for representations on imports) also were borrowed. The motif of a predacious bird-griffon appears in the Volga and Kama area in the end of the 6th cen. B.C. simultaneously with chekans and dagger-hilts with griffon heads. Later, heads of griffons were used to decorate combs, pole-axes and hooks. The motif of a feline beast of prey also may be considered as a borrowing, though it did not become very common in ACHC (only four finds). It is still not quite clear whether it was the territory of ACHC or that of the more southern regions of the forest-steppe that gave birth to the motif of a wolf-like predator in the animal style. However, all its representations from the Volga and Kama, notwithstanding their local specifics of treatment, are executed in the spirit of traditions of the Scythian animal style (single and double wolf heads at the ends of some objects and a wolf-like beast of prey curled into a ring or with its head lowered down). The elks’ figures with flexed feet on combs and plaques are direct imitations, albeit in their local interpretation, of the Scythian flying deer. The abundance of metal figurines of flying birds with extended wings in the synchronous cultures of the trans-Urals and Western Siberia suggests that this motif also came to the Volga and Kama from outside. The undoubtedly local motifs include those of a human (single figurines and faces) and bear (though the subjects with representations of bears are either copies or reworks of some Scythian examples). Thus, the most expressive artistically motifs are replications of Scythian and Siberian examples or resulted from their local evolution.
In this connection, it is of interest to compare the process of evolution of the Anan′ino art with the main stages of the Scythian cultural genesis. At the earliest stage, when the Scythian culture had not yet been established in its peculiar form throughout entire Eurasia, the influences of the northern Caucasus and, via the latter, trans-Caucasus were predominant as those of the most powerful centres with stable cultural traditions. This is suggested not only by the Anan′ino art but also by numerous other Caucasian imports. During the period of Scythian classics, when the major regional centres of Scythian culture were formed (southern Siberia, southern Ural and lower Volga areas, Scythia proper, etc.), under the influence of traditions of those centres, the process of adoption of foreign artistic manners began in different regions of ACHC. The cultural interaction with advanced in their time tribal formations of Eurasia, only in some separate regions of ACHC led to the development of their own techniques of designing objects after Scythian artistic examples. Thus, during the entire course of its development, the Anan′ino art was influenced continuously by traditions of the most powerful Scythian centres of art, however no art style common for the entire area of the Volga and Kama has been formed here.
Э. Б. Вадецкая. Сибирские погребальные маски (предварительные итоги и задачи исследования)
Глиняные и гипсовые погребальные маски, обнаруженные в древних погребениях Южной Сибири, в бассейне реки Енисея и верховьях Чулыма (Присаянье), до сих пор относятся к наименее изученным аспектам древнего искусства и верований. Погребальных маски разнообразны, поэтому задачами данной статьи стали систематизация основных типов и их анализ с учетом технологии, установленной методами естественных наук. Наибольшее внимание уделено ранним маскам (тесинским), как менее изученным и которые автор исследовал впервые.
По уточненной информации под погребальными масками Енисея подразумеваются скульптуры передней половины головы человека (иногда с шеей и грудью), вылепленные поверх глиняной, травяной, матерчатой или кожаной прокладки на черепе, лице, мягкой болванке. Все маски несъемные, не имеют отверстий для глаз и рта и изображают мертвого человека с закрытыми глазами. Они не относятся к маскам-накладкам и пока не имеют аналогов. Однако утвердившееся в научной литературе название «маски» позволило предположить, что скульптуру накладывали на лицо трупа, делая с него или его изображения отливку. Когда стало известно, что тесинские черепа под глиной как-то обрабатывали, а кожаные головы погребальных кукол обмазывали гипсовидной массой, появились названия «глиняная и гипсовая голова». Несмотря на его условность, все исследователи, однако, придерживаются старого термина «маска» в публикациях при описании материалов.
Благодаря методам точных наук окончательно завершена дискуссия о материалах и способах изготовления таштыкских масок из склепов. Вопросы семантики масок и их орнаментации остались за пределами данной работы, поскольку требуют дополнительного исследования.
E. B. Vadetskaya. Siberian burial masks (tentative results and prospects of studies)
More than 100 years ago, clay and plaster funerary masks were first found in ancient burials excavated in the Yenisey and Chulym basins, Southern Siberia. Today these masks belong to the least studied aspects of ancient art and religion. They are sculptured representations of the human face and differ in terms of chronology, technology, and semantics. While some covered the dead person's head or that of a dummy, others were sculptured on skulls of humans and animals; most often they were attached to specially sewn leather dummies stuffed with grass. Many were inserted in pedestals and look like busts. The traditional term «mask», then, is conventional. Masks were used during two periods: Tagar-Tashtyk (AD 0-400) and Tashtyk (400 – early 600s). The Tagar-Tashtyk oneswere found either in Tes (Late Tagar) mounds or in ground burials representing Tashtyk and other cultures. Tashtyk burials fall in two types, known as small vaults and large vaults (Вадецкая 1997: 20-28). The present article is the first attempt at classifying masks from various cultural associations based on archival data and drawings of specimens owned by a number of museums and laboratories.
Masks from Late Tagar (Tes) mounds.
The average size of burial chambers is 30-50 sq m in the steppe areas of the Yenisey Basin and 16-30 sq m in the forest-steppe areas. The chambers normally contain the remains of 50-100 persons who died at a different time but were buried simultaneously and then burnt together with the chambers. The bodies were mummified to prevent them from decomposition prior to the burial. The first known evidence of mummification was provided by artificial postmortem openings in skulls, suggesting that the heads of the deceased had been trephined in order to extract the brain. More recently, pieces of clay, sometimes covered with plaster, were found on some crania with or without trephination (Tes: I. R. Aspelin 1888-89; Uybat: D. A. Klements 1889-90; Kyzyl-Kul: A. V. Adrianov 1895, 1897). The Tes burial also contained a human mandible covered with clay and fragments of at least five plaster masks (now at Helsinki Museum); in the Uybat burial there were fragments of clay models of human necks with beads stuck in them, and fragments of one or two plaster masks (State Historical Museum, Moscow, henceforth GIM). The Kyzyl-Kul mound contained many skeletons and skulls with masks. However, only few of them were preserved by the excavators, specifically two skulls covered with clay and plaster, the face of another specimen with clay on it, and about ten skulls in which only the nasal cavities and orbits or the orbits alone were stuffed with clay (Горощенко 1900: 38; now at the Martyanov Museum, Minusinsk, hereafter MM). Seven fragments of a clay mask from this mound were transferred to GIM.
In the 1960s - 1980s, over 20 Tes mounds were excavated. In many of them, remains of masks were found, and some provided evidence concerning mummification techniques. In Barsuchikha I, left bank of the Yenisey (Pshenitsyna, 1970-71), remains of clay were found on 11 out of 39 crania. Five skeletons were discovered in anatomical order, the skulls had been stuffed with organic substance, and some light hair was preserved on the occiput of one of the individuals. Four masks were made of clay, covered with a thin layer of plaster with traces of red and black pigment on it (Пшеницына 1975: 45-46). Also, there were two mandibles covered with clay, and the lower part of a clay mask, ca. 4,5 cm thick. It has sculptured lips, a chin, part of the neck and the left cheek; the mouth is shown by a slit cut through the clay down to the teeth (State Hermitage, hereafter GE, coll. 2622 № 36; fig. 1: 1).
Most of the skeletons with clay masks found at Tepsey XVI, right bank of the Yenisey, Pshenitsyna 1976-77), lay in anatomical order. The crania had been stuffed with organic substance. Most masks had necks and «breasts» (Пшеницына 1992: tab. 92: 2). One mask, extracted together with the skull, has been drawn. One half of the frontal part of the skull and the lower part of the occiput are covered with clay, as are the neck and part of the breast. Orbits are stuffed with clay on which there are slits denoting eyes (fig. 1: 2).
More than 80 individuals whose remains were found in a mound excavated at Novye Mochagi, left bank of the Yenisey (N. Yu. Kuzmin, 1982-83), had masks. The crania had been trephined and stuffed with grass. Grass was also found in the abdominal region; arms and legs, too, had been wrapped in grass. Most skulls had been covered with clay and a thin layer of plaster. Orbits had been stuffed with clay and sometimes a blueish glass bead imitating the eye had been inserted. More than ten skulls with masks were extracted from the chamber, and the plaster layer with paint was taken from more than 50 masks. The collection has not yet been studied, but the preliminary analysis suggests that types of masks were diverse. Some skulls are only covered with clay, except for the parietal region which is trephined. The mouth is half open, revealing the teeth, and the anterior part of the neck is covered with clay (fig. 1: 3). Most skulls have sculptured details, the clay layer is 1-1,5 cm thick, and the plaster layer 2-4 mm thick. The painting is red (fig. 1: 4). The plaster was applied not all at once, as evidenced by several specimens which had been first modelled with clay, then painted, and finally covered with plaster against which new painting had been applied (fig.1: 5). Plaster parts of clay masks have not yet been drawn. Their thickness is up to 4 mm, and the designs are variable. On the inside, imprints of clay orbits and teeth are seen. Similar masks were found in a mound at Sabinka, left bank of the Yenisey (P. G. Pavlov, 1984). Some of them have recently been brought to IIMK and will be studied.
The most detailed evidence concerning mummification techniques was provided by finds from the mound at Beresh on a small tributary of the Uryup which flows into the Chulym (Вадецкая 1981). Sixty remains of mummies with clay masks were discovered there. Skulls and chests of the deceased had been stuffed with grass, and the extremities had been wrapped in grass. The necks had been covered with clay and wrapped with leather stripes. Finally the entire body including legs, arms, and trunk had been sewn round with leather. It has become clear why clay was stuffed under the lower jaw. The clue was provided by twigs which had been placed on both sides of the spine. Their upper ends, situated 5-6 cm above the upper cervical vertebrae, had been stuck into the clay. The head of the mummy had been crudely modelled in clay and then sewn round with leather in which slits for the eyes had been cut. The leather face had been covered with a thin layer of plaster and painted red. A leather nose had been attached separately. A coiffure had been made on the mummy's head (Вадецкая 1996: 106-108) (fig. 2: 3).
In the Tas-Khyl maound, left bank of the Yenisey (N.Yu. Kuzmin, 1989), clay masks covered with a thin layer of plaster, as well as those made of plaster were found. The latter are 7-8 mm thick, their outer surface had been smoothed with a sharp tool. The masks are white, and on some of them remains of paint have been preserved. Deep slits denote the eyes. On the inside, opposite the eyes, there are plaster lumps, and opposite the mouth, drops of plaster and imprints of leather or cloth. Apparently the eyes were covered with plaster and the mouth with cloth (fig. 2: 1-2).
Preserving the corpse until the burial was not the only purpose of the masks. Sometimes they imitated the head of the deceased, which had not been preserved. An example is provided by a mask found in one of the mounds at Shestakovo, right bank of the Kiya, the tributary of the Chulym (A. I. Martynov, 1968). The clay head was evidedently modelled on the skull of some animal since its size, as estimated by radiography, is much smaller than that of a human cranium. The head has a narrow neck on whose inside there are well preserved imprints of twigs and cords with which the head was attached to the trunk of the dummy. There are remains of painted design on the face, and on the crown there are small openings to which the coiffure was attached, and imprints of plaits (Мартынов et al. 1971: 165-172; fig. 2: 4).
Masks from Tashtyk ground burials.
These cemeteries consist of small deep graves on whose bottom low wooden frames densely covered with logs and birchbark were placed. Most graves contain remains (bodies, bones, and ashes) of 2-4 persons, buried at the same time. Ashes were placed in pouches which were inserted into the trunks or heads of the dummies. The latter were sewn of leather, natural-size, and stuffed with grass.
The masks were rare in the 1st and early 2nd centuries AD but are present on nearly all adult skeletons dating to late 2nd and 3rd centuries. They were made of a thin layer of plaster covering three quarters of the skull and cannot be removed. The mask was modelled on the face which was covered with silk (in some instances only the eyes and the mouth were covered). The masks are mostly crushed, and it was possible to restore only few of them. Three specimens were excavated from a cemetery in Oglakhty Mountains, north of Abakan, left bank of the Yenisey (A. V. Adrianov, 1903, L. R. Kyzlasov, 1969). One is owned by GIM (fig. 3: 1), and two, together with the skulls, by GE (fig. 3: 2-3). Masks differ in terms of colour: those of a male and a juvenile are painted red with black stripes, and that of a female is white with a red design. A white mask from Abakan (A. N. Lipsky) is owned by the Abakan Museum (fig. 3: 4). It was possible to restore a mask partly detached from a female skull found in a grave at Tersky on the bank of Saragashensky creek (E. B. Vadetskaya 1989). Judging by the imprints on the inside, the mask was modelled on a half-decomposed face. The mouth and eyes were covered with patches of cloth on which a piece of leather covering the entire face was placed (fig. 3: 5). Although the plaster of which the masks are made contains no artificial tempering, natural admixtures are abundant (Кулькова 1975: 50-52).
Straw dummies sewn round with leather have been preserved only at Oglakhty. Their faces were covered either with silk (fig. 3: 6) or with plaster masks. A leather head of a dummy with leather eyebrows and nose sewn on it is owned by GIM. Its face is covered with thin red silk on which black stripes are drawn. Eyes are embroided with polychromous silk threads. The back of the head is sewn round with thick polychromous silk (Вадецкая 1986a: 36-37). What usually remains of the masks are tiny fragments, mostly red. Only one intact mask was removed directly from the head of the dummy. According to Adrianov, it was cruder than those on the corpses. Another mask, now at the Abakan Museum, was also detached from the dummy (burial near the Abakan oil depot, V. P. Levasheva, 1938). It is red, with crude asymmetrical features, eyes and mouth being shown by slits. On the inside there are imprints of leather and a seam from the nose sewn onto the face (fig. 3: 7).
Masks from ground burials of other cultures.
These burial grounds have no universally accepted name. With the exception of certain late ones, they are very different from those of the Tashtyk Culture and have nothing in common with Tes mounds. Masks are quite rare and apparently mark those persons who had assimilated the Tashtyk Culture, as evidenced by Tashtyk vessels which are always present in burials with masks. A Tashtyk-type mask, made of plaster and painted red, was found on one of the individuals buried near Mokhov Ulus, left bank of the Yenisey (V. P. Levasheva, 1938). Ten persons in masks were buried at Kamenka, righ bank of the Yenisey (Ya. A. Sher, 1965-67). In four cases only tiny fragments of plaster masks were preserved, other skulls were covered with clay and a thin layer of plaster. Two skulls with masks, resembling one of the types of masks excavated from a mound at Novye Mochagi were extracted. One mask has been restored. It is covered with two layers of plaster above clay. A red zigzag with trefoils and dots is painted across the face. The root of the nose and the chin are also painted (GE coll. 2621 № 9; fig. 1: 6). The paste had not been artificially tempered (Кулькова 1975: 50-52).
Masks from Tashtyk vaults.
While large chambers, 36-60 sq m in surface area, are very similar to those in the late Tagar (Tes) mounds, small ones, 9-16 sq m in size, resemble the largest Tashtyk graves. Most burials have mixed Tagar-Tashtyk features and contain remains of dozens (sometimes more than 100) individuals, mostly represented by ashes placed in dummies or busts. After the funeral the chamber with all its contents was set on fire. The number of masks in vaults is considerably larger than in Tes mounds or Tashtyk graves. All are crushed and very few attempts at restoring them have been made.
The first masks were found by A. V. Adrianov in a vault on Tagarsky Ostrov, an island near Minusinsk. They were diverse in terms of appearance and location: while some were on skulls, other lay or stood near the ashes. Later, the largest number of masks was collected in vaults at Saragash, the left bank of the Yenisey (S.A.Teploukhov, 1923), Ust-Tes and Krivinskoye, the right bank (S.V. Kiselev, 1928), Uybat Chaatas (S.V. Kiselev, 1936, 1938), Syr Chaatas (the Malye Syry, L.R. Kyzlasov, 1950), Tepsey Mountain, the right bank of the Yenisey (M. P. Gryaznov, 1967-69), Arban Chaatas, the Teya (D. G. Savinov, 1988), Tasheba Chaatas near the Abakan heating plant (Pauls, 1990), and Bely Yar, right bank of the Abakan (Poselyanin, 1991).
The first attempts at reconstructing masks from vaults suggest that the most common ones were bust whose major feature are pedestals in which plaster heads were inserted (or to which these heads were attached). Pedestals are round, oval, rectangular or polygonal (fig. 4: 1-4, 6), and are made of plaster, clay, wood or ceramics (fig. 4: 1). The second feature of the busts are necks which are either wide or long or widen toward the bottom (fig. 4: 5; fig. 5: 3, 5). The heads of the busts are larger than those of humans or dummies, and some of them are subrectangular and have a flat base (fig. 5: 1, 2, 4).
The dummies were normally buried in small chambers which were completely burnt out. Part of a mask from a dummy in vault 3 at Tepsey has been restored. It is white, loose, painted blue in the region of chin and neck, and red on ear and cheek. The neck is narrow, and has imprints of soft leather folds on the inside. Opposite to the chin there are imprints of coarse cloth which was either sewn round the face or placed on it (fig. 6: 1; GE coll. 2616 № 249). Similar imprints of silk and leather are present on several other fragments of masks detached from dummies found at Tepsey vault 3 and Tagarsky Ostrov. Imprints on the inside of a mask from vault 4 at Tersky (E. B. Vadetskaya, 1989) make it possible to reconstruct the face of the dummy. It had a straight stick instead of nose and a stripe of leather denoting the mouth and covered with a piece of silk. The mask is thin and has no neck (fig. 6: 3). Based on the same features, several more masks may be attributed to dummies, including those from a vault at Ust-Tes (fig. 6: 5).
The custom of modelling a mask on the face of the corpse before cremation was still practiced at that time. Skeletons with masks are rare and occur mostly on the right bank of the Yenisey. The custom was still alive, however, as evidenced by masks with certain individual features such an aquiline nose, sharply curved lips, etc. (fig. 6: 4). To represent such faces in leather, masks modelled on real faces were required. The present author is aware of only one mask removed from the face of a juvenile (Tagarsky Ostrov, A. V. Adrianov, 1883). It is painted red, and there are lumps of clay on the inside opposite the eyes and lips, and imprints of several teeth (fig. 6: 2, MM coll. 9744).
Masks were modelled either on the heads of the dummies or on very similar blocks sewn of small pieces of skins, inside out, and stuffed with grass. Some dummies are quite worn and have darns and patches. The insides of the masks often bear imprints not only of leather and seams but of false noses and lips (fig. 5: 1, 3, 5). Masks were made of plaster or, less often, clay with natural admixtures. They always cover three quarters of the head, whereas the crown and the back of the head were left open and covered with coiffure and headdress. During the excavations of a burial vault at Bely Yar in 1991 (A. I. Poselyanin), it was finally proven that ashes were placed in busts. In one instance the grass in which the pouch with the ashes had been wrapped was preserved. Initially all the masks were painted all over, apparently either white or red. Over the red paint, black stripes were drawn. White specimens are either decorated with red designs all over or their facial parts (forehead, temples, nose, cheeks, and lips) are covered with red designs while the edges (rims, lower parts of cheeks, regions behind the ears, and neck) are painted dark blue (fig. 4: 2, 4, 5; fig. 5: 5; fig. 6: 1).
As new masks are restored and studied, more and more information concerning these unique artistic and ritual objects is being gained.
Р. А. Сингатулин. Палеофонография: проблемы новых технологий
Палеофонография – как новая научная дисциплина, изучающая вибро-акустическую информацию, извлечённую из массового керамического материала, возникла благодаря впечатляющим успехам новых прецизионных технологий. К сожалению, ни сама палеофонография, ни её методы практически не известны большинству исследователей. Часть оппонентов крайне негативно воспринимает возможность получения какой-либо акустической информации с керамической посуды. Другая, наоборот, необоснованно превозносит новые технологии, сравнивая их по информационной значимости с современными фонотеками. Наиболее реалистичной и последовательной оказалась третья категория оппонентов, которая ратует за проведение широких исследований в этой области, независимо от их результатов.
Наибольший интерес вызывает поиск речевой компоненты в извлечённых фонограммах. Широкомасштабные поиски звуковых фрагментов до сих пор не производились, хотя имеются единичные результаты. Помимо речевой компоненты в фонограммах, полученных от гончарных изделий, могут быть обнаружены сигналы дыхания и пульсации от сердечной деятельности гончара. Анализ данных, полученных от свыше 2 тыс. фрагментов золотоордынской посуды показывает, что запись сердцебиения и дыхания фиксируется в 70-85 % случаев. Это позволяет использовать керамические изделия, изготовленные на гончарном круге, в качестве палеоантропологического материала. На основании расшифровки сигналов от сердечной деятельности и дыхания можно провести анализ состояния дыхательной и сердечно-сосудистой системы, определить параметрические характеристики роста, веса, отдельных частей тела, пол и возраст гончара и др. Например, исследования фрагмента средневековой золотоордынской керамики, взятого из района Увекского городища, позволило выявить аритмичные, но чётко выраженные сердечные акции. При количественном анализе получены данные для типично здорового человека. Полученные параметры служили для селективного поиска среди других фрагментов керамики при идентификации работы гончара. Аналогично производились исследования сарматского кувшина III в. На стенках выявлены три группы сигналов от сердечной и дыхательной деятельности, принадлежащих женщине около 30 лет, ребёнку 9-11 лет и мужчине. Эти различия, по данному признаку, являются свидетельством того, что в производстве данной керамики использовались достаточно сложные технологии и совместный труд нескольких обработчиков.
Исследования средневековой посуды с Увекского городища позволило выявить периодические, низкочастотные сигналы, которые были интерпретированы как машинный привод для гончарного станка. Кроме того, возможна расшифровка информации о процессах, которые происходили в тех помещениях, где располагался гончарный круг. Можно смоделировать трёхмерное звуковое пространство и произвести реальное моделирование в форме графического материала, плана обстановки гончарной мастерской (определить объём, материал стен, пола).
Растущие вычислительные возможности электронных систем в сочетании с новыми промышленными технологиями и при синтезе научных знаний гуманитарных и естественных наук, позволяют по новому взглянуть на проблему информационных возможностей керамики – самого массового материала, с которым приходится работать археологу.
R.A. Singatulin. Palaeophonography: problems of new technologies
Palaeophonography as a new scientific discipline concerned with studying the vibro-acoustic information yielded by the mass ceramic material, has arisen due to the impressing successes of the new precision technologies. Unfortunately, the majority of researchers know practically nothing about both palaeophonography itself and its methods. Some of the opponents evaluate extremely sceptically the acoustic information yielded by ceramic ware. Others, on the contrary, are unreasonably enthusiastic as regards the new technologies, comparing pottery in terms of the informational importance with modern record-libraries. The third category of the opponents proved to be more realistic and consecutive, supporting the necessity of the realisation of wide researches in this area, irrespective of their possible results.
Of greatest interest are the attempts of discovering the vocal component in the extracted phonograms. No large-scale searching for sound fragments have been carried out till now, though some isolated results have been obtained. Along with the vocal component, in the phonograms extracted from ceramic products, some signals bearing information about breathing and cardiac functioning of the ancient potters may presumably be detected. An analysis of the data received from more than 2000 fragments of pottery from the Golden Horde showed that it was possible to identify records of palpitation and breathing in 70-85% of the examples. This allows us to use ceramic products made on a potter’s wheel as palaeo–anthropological evidence. By means of decoding signals from cardiac activity and breathing it is possible to conduct an analysis of the condition of the respiratory and cardio-vascular systems, to identify the parametrical characteristics of the potter’s stature and the weight of his separate members, as well as his sex and age. For instance, an investigation of a pottery fragment from the medieval settlement-site of Uvek of the Golden Horde, allowed to identify certain arrhythmic but distinctly expressed cardiac pulsations. The quantitative measurements showed that these corresponded to pulsations which are typical to a healthy individual. The parameters detected were employed for a selective search of other fragments of pottery manufactured by the same potter. Similar studies were conducted on a Sarmatian jug of the 3rd cen. On its wall, three groups of signals from cardiac and respiratory functioning, namely those belonging to a woman about 30 years old, a child of 9-11 years old and a male, have been detected. This information indicates that in the course of manufacturing such pottery, fairly complicated technologies and joint activities of several craftsmen were used.
The investigations of the medieval pottery from Uvek allowed to identify some periodic, low-frequency signals, which were interpreted as produced by the mechanical drive of the potter’s wheel. In addition, there is a hypothetical possibility to decode the information about some processes which were taking place simultaneously with the running of the potter’s wheel within the limits of the same workshops. Also it may be attempted to simulate the three-dimensional acoustic space with the realistic graphical reconstruction of the internal environment inside the potter’s workshop i.e. to identify the volume of the room and the material of its walls and floor.
The constantly increasing computational capabilities of modern computers in combination with new industrial technologies and the application of methods of natural sciences to various problems of the humanities, enable us to consider in a new light the informational capacity of ceramics – the most abundant evidence in archaeological studies.